Том 5

 

Новый порядок

 

Книга первая

 

Наполеон Бонапарт

 

Глава I

 

Историческая важность характера и гения Наполеона Бонапарта.

 

Содержание:

Наполеон - человек другой расы и другого века. - Происхождение его отца. - Переселение на Корсику. - Фамилия его матери. - Летиция Рамолино. - Его юношеские чувства в Корсике и Франции. - Указания, основанные на его первых сочинениях и его стиле. - Современные идеи, монархические или демократические, не имеют на него никакого влияния. - Его впечатления 20 июня, 10 августа, после 31 мая. - Его связь без привязанности с Робеспьером, потом с Баррасом. - Его чувства и выбор во время 13-го Вандемьера. - Великий кондотьер. - Его характер и его поведение в Италии. - Его нравственный и физический облик в 1798 году. - Он проявляет раннее превосходство. - Его характер и ум аналогичны таковым его итальянских предков XV-го столетия.

Понятия во время Возрождения Италии и современные понятия. - Полнота мыслительных способностей у Бонапарта. - Гибкость, сила и упорство его внимания. - Другие различия между мыслительными способностями Бонапарта и его современников. - Он думает образами, а не словами. - Его отвращение к идеологии. - Слабость и ничтожность его литературного и философского образования. - Как он образовывал себя путем прямого наблюдения и практического изучения. - Его склонность к деталям. - Его ясновидение мест и физических объектов. - Его умственное представление позиции, расстояний и количества.

Психологический дар Наполеона и его система читать в душе и чувствах. - Его самоанализ. - Каким образом он рисует себе общее положение на основании частного случая и внутреннее состояние - при помощи внешних признаков. - Оригинальность и превосходство его речи и способа выражения. - Как он ими пользуется по отношению к слушателям и обстоятельствами.

Три атласа Наполеона. - Их объем и полнота.

Созидательное воображение Наполеона Бонапарта. - Его проекты и мечты. - Избыток и крайности его преобладающей способности.

 

Когда хотят отдать себе отчет о строящемся здании, необходимо представить себе условия постройки, т. е. затруднения и способы, род и качество потребных материалов, момент, случай, настоятельность; но особенно важно иметь в виду гений и вкус архитектора, особенно, если он одновременно является и владельцем, если он строить для себя, если, раз поселившись, он старательно приспособляет дом согласно своему образу жизни своим потребностям. Таким является социальное здание, построенное Наполеоном Бонапартом; архитектор, собственник и главный обитатель с 1799 г. по 1814 год, он создает современную Францию; никогда индивидуальный характер не налагал так глубоко своей печати на коллективное дело, так что, чтобы понять это дело, необходимо прежде всего ознакомиться с самим характером[1].

 

 

I

 

Наполеон – человек другой расы и другого века. – Происхождение его отца. – Переселение на Корсику. – Фамилия его матери. – Летиция Рамолино. – Его юношеские чувства в Корсике и Франции. – Указания, основанные на его первых сочинениях и его стиле. – Современные идеи, монархические или демократические, не имеют на него никакого влияния. – Его впечатления 20 июня, 10 августа, после 31 мая. – Его связь без привязанности с Робеспьером, потом с Баррасом. – Его чувства и выбор во время 13-го вандемьера. – Великий кондотьер. – Его характер и его поведение в Италии. – Его нравственный и физический облик в 1798 году. – Он проявляет раннее превосходство. – Его характер и ум аналогичны таковым его итальянских предков XV-го столетия.

Чрезвычайный и необычный во всех отношениях он выступает за пределы установленных рамок; по своему темпераменту своим инстинктам, способностям, воображению, своим страстям и морали он кажется вылитым по особому образцу, составлен из другого металла, чем его сограждане и его современники. Очевидно, это – не француз, не человек XVIII-го столетия; он принадлежал к другой расе, к другому веку[2]; с первого взгляда в нем можно было отличить иностранца, итальянца и еще что-то побочное, не поддающееся никакому уподоблению или аналогии. По происхождению и крови он был итальянец. Тосканский род его отца встречается последовательно, начиная с ХII-го века, вначале во Флоренции, потом в Сан-Миниато, наконец, в Сарзане, маленьком захудалом городишке Генуэзской республики, где в целом ряде поколений он прозябал в уединении провинциальной жизни в виде длинного ряда нотариусов и муниципальных представителей.

«Все итальянцы, говорил сам Наполеон, смотрят на меня как на своего соотечественника... Когда возник вопрос о браке моей сестры Полины с принцем Боргезом в Риме и в Тоскане, семья принца и все его родственники говорили в один голос: «Отлично, между нами будь сказано, это – одна из наших фамилий…»

Позднее, когда папа колебался короновать Наполеона, в Конклаве итальянская партия одержала верх над австрийской партией, прибавляя к политическим доводам следующее маленькое соображение национального самолюбия: «При всем том, фамилия, на которую мы возлагаем управление над варварами, есть фамилия итальянская, и тем самым мы отомстим галлам».

Выражение знаменательное, освещающее глубины итальянской души, старшей дочери современной цивилизации, проникнутой правом своего превосходства, упорной в своей ненависти к живущим по другую сторону Альп, высокомерной наследницы римской гордости и античного патриотизма[3].

Из Сарзаны фамилия Бонапартов выселяется на Корсику и живет там, начиная с 1529 года; год спустя происходит взятие, укрощение и прочное порабощение Флоренции; с этого момента в Тоскане под управлением Александра Медичи, а потом Козимо I-го и его наследников и во всей Италии под властью испанцев постоянное ярмо, монархическая дисциплина, внешний порядок и общественное спокойствие сменяют независимость местного самоуправления, частные войны, широкая игра политических авантюр и удачных захватов власти, режим эфемерных княжеских достоинств, создавшихся на насилии и обмане. Таким образом, как раз в тот момент, когда энергия, тщеславие, крепкая и свободолюбивая закваска средних веков начинает выдыхаться[4], незначительная ветвь, оторвавшись, прививается на почве одного острова, не менее итальянского, но почти варварского, в обстановке учреждений, нравов и страстей начала средних веков, в общественной атмосфере достаточно грубой, чтобы сохранить всю её силу, всю её жестокость.

Благодаря неоднократным сочетаниям с местными дочками ветвь эта еще более осваивается с условиями места. С этой стороны, по материнской линии, со стороны бабки и матери Наполеон является чистокровным туземцем. Его бабка, Пиетра-Санта, была родом из Сартена, кантона, корсиканского по преимуществу, где родовая месть поддерживала еще в 1800 году режим ХI-го века, где непрестанные войны враждебных семей прерывались лишь на время перемирий, где, в большей части городов, выходили только вооруженными группами, где дома своими бойницами походили на крепости. Его мать, Летиция Рамолино, на которую по характеру и силе воли он походил более, чем на своего отца[5], была женщина примитивной души, которой не коснулась цивилизация, простая и цельная натура, не способная к тонкостям, удовольствиям и лоску светской жизни, беззаботная в вопросах о своем благополучном существовании, литературно необразованная, бережливая, как крестьянка, но энергичная, как вожак партии, сильная душой и телом, способная на крайние решения, словом деревенская «Корнелия», зачавшая и выносившая сына в обстановке случайностей войны и поражений во время наиболее сильного вторжения французов, при бегствах в горы верхом на лошади, при ночных тревогах и ружейных выстрелах[6]. «Потери, лишения, утомления, говорит Наполеон, все переносила, всем бравировала она; это был мужчина в образе женщины».

Летиция Рамолино, мать Наполеона

Летиция Рамолино, мать Наполеона Бонапарта

 

Рожденный и выросший в таких условиях, он чувствовал в себе с первого дня рождения до последнего дня жизни свою расу, свою страну. «Все там было лучше, – говорил он на Св. Елене, – даже запах самой земли»; он мог бы разобрать его с закрытыми глазами; он нигде не встречал подобного. Он видел там себя в первые годы своей жизни; жил там в дни молодости, среди стремнин; переезжал чрез высокие вершины, спускался в глубокие долины, в узкие ущелья; пользовался почетом и удовольствиями гостеприимства, принимаемый всюду как соотечественник, как брат. В Боконьяно[7], где его мать, беременная им, нашла убежище, «где месть и ненависть не умирали до седьмого поколения, где в роспись приданого молодой девушки входило число её двоюродных братьев, меня принимали как желанного гостя и жертвовали собою ради меня». Сделавшись французом в силу необходимости, пересаженный на французскую почву, воспитанный на счет короля во французской школе, он горел патриотизмом к своему острову и сильно одобрял борца за свободу Паоли, против которого шли его родственники.

«Паоли, говорил он за столом, был великий человек, он любил свою родину, никогда я не прощу моему отцу, который был его адъютантом, его содействия присоединению Корсики к Франции; он должен был бы следовать за его судьбой и пасть вместе с ним». Во время своей юности он остается в душе врагом французов, угрюмым, раздраженным, мало кого любящим, мало кем любимым, одержимым тягостным чувством, словно побежденный, которого постоянно оскорбляют и заставляют быть слугой. В Бриенне он не посещает своих товарищей, избегает игр с ними, в свободные часы замыкается в библиотеке итолько Бурриенну откровенно, в резких, полных ненависти выражениях объявляет: «Я причиню твоим французам все зло, на которое я буду способен».

«Корсиканец по происхождению и по характеру, писал его профессор истории в Военной школе, он пойдет далеко, если тому будут благоприятствовать обстоятельства».

Выйдя из Военной школы, вгарнизон Валенсии и Аксонны он постоянно остается чужаком, враждебно настроенным; к нему возвращается старое чувство ненависти; он хочет об этом написать и обращается к Паоли: «Я родился, говорит он ему, когда погибла родина. Тридцать тысяч французов, вторгшихся на наши берега, затопивших трон свободы потоками крови, таково было гнусное зрелище, поразившее мои взоры. Крики умирающих, вопли побежденного, слезы отчаяния окружали мою колыбель с момента моего рождения... Я хочу очернить кистью бесславия тех, которые предали общее дело, подлые души, которых прельстила грязная сделка».

Несколько позже, его письмо к Буттафуоко, депутату в Учредительное собрание и главному деятелю по вопросу о присоединении к Франции, представляет длинное послание сгущенной злобы, которая, сдерживаемая вначале с трудом под формою холодного сарказма, в конце концов начинает бить чрез край, точно перегрелая лава, и кипит в потоке горячей брани.

С пятнадцати лет, сначала в школе, потом в полку, его воображение витает в прошлом его острова; он описывает это прошлое; он живет там душою в течение многих лет; он предлагает свою книгу Паоли; вследствие невозможности ее напечатать, он делает из неё сокращение, которое посвящает аббату Рейналю и резюмирует в ней натянутым слогом, с чувством горячей и трепетной симпатии летописи своего маленького народа, возмущения, освобождения, героические и кровавые жестокости, общественные и семейные трагедии, ловушки, предательства, мщение, любовь и убийства, словом, историю, подобную истории кланов Горной Шотландии. Его стиль, еще более чем его сочувствие, обнаруживает в нем иностранца. Без сомнения в этом сочинении, как и в других сочинениях своей молодости, он следует, насколько это в его силах примеру знаменитых авторов, Руссо и особенно Рейналю; он, как ученик, подражает их тирадам, их чувствительным разглагольствованиям, их гуманитарной напыщенности. Но это платье напрокат стесняет его, ему не по росту; оно очень хорошо сшито, великолепно пригнано, из тонкой материи; оно требует чересчур размеренную походку и слишком сдержанные жесты; на каждом шагу оно образует на нем грубые складки или смешные мешки; он не умеет его носить, и оно трещит у него по всем швам. Он не только не знает и никогда не знал орфографии, но он не знаком с языком, с прямым значением слов, с происхождением и связью их, с удобством или неудобством взаимного сочетания фраз, оборотов, с точным смыслом картинного языка; он бурно шагает вперед по безалаберной нескладице, несвязности, по итальянизмам, варваризмам и спотыкается без сомнения вследствие неловкости, неопытности, но также и вследствие чрезмерной горячности и стремительности: мысль, обремененная страстью, прерывистая, бьющая ключом указываешь на глубину и температуру её источника. Уже в Военной школе профессор изящной словесности говорил, что «в неправильной и странной величине своих многословий он, казалось, походил на гранит, раскаляемый на вулкане».

Он был в такой степени своеобычный по уму и чувствам, так мало приспособлен к окружающему миру, до того отличался от своих товарищей, что становилось наперед ясным, что существующие идеи, сильно влиявшие на последних, не повлияют на него.

Наполеон Бонапарт в 16 лет

Наполеон Бонапарт в 16 лет

 

Из двух господствующих и противоположных идей, сталкивающихся между собою, каждая могла считать его своим сторонником, но он не следовал ни за той, ни за другой. Будучи воспитанником короля, который содержал его в Бриенне, а потом в Военной школе, который воспитывал также его сестру в Сен-Сире, который в продолжение двадцати лет является благодетелем его семьи, к которому в это же самое время он обращается с умоляющими и признательными письмами за подписью своей матери, он не смотрит на него как на своего главу, ему не приходить в голову встать в его ряды, извлечь ради него шпагу; он мог быть прекрасным дворянином, воспитанным в школе кадетов-дворян, но, в нем совсем не было дворянских и монархических традиций[8]. Бедный и обуреваемый честолюбием он читает Руссо, ищет покровительства у Рейналя, компилирует философские сентенции и общие места о равноправии, ни во что подобное не веря; модные фразы для его мысли есть то же, что академическое одеяние или красный колпак клуба; он не ослеплен демократической иллюзией, чувствует одно лишь отвращение к действительной революции и к владычеству черни. В Париже в 1792 году, в разгар борьбы между монархистами и революционерами он занят изысканием, «какого-нибудь доходного дельца» и предполагает нанимать дома, чтобы потом с барышом сдавать их жильцам.

20-го июня он в качестве простого зрителя присутствуем при разгроме Тюйльери и видя у окна короля, одетого в красный колпак: «Che coglione!» говорит он довольно громко, а следом за этим прибавляет: «Каким образом позволили войти этой свoлочи! Нужно было смести пушечными выстрелами четыре или пять сотен, и остальные побежали бы» 10-го августа, когда звучал набат, его презрение одинаково было как по отношению к народу, так и по отношению к королю; он бежит на Карусель к одному другу и оттуда в качестве праздного зрителя «он спокойно видит все происшествия дня»; Наконец, когда замок взят с бою, он бежит к Тюйльери, в соседние кофейни и только смотрит: у него нет ни малейшего желания принять участие, ни малейшего внутреннего побуждения, ни якобинского, ни ройялистского. Даже его лицо до такой степени спокойно, что он неоднократно вызывает враждебные и недоверчивые взгляды, словно какой-то неизвестный и подозрительный. Подобным же образом, после 31-го мая и 2-го июня он осуждает областной мятеж, вследствие слабой организации его сил: со стороны восставших – загнанная армия, отсутствие укрепленной позиции, кавалерии, неопытные артиллеристы, Марсель, предоставленный своим собственным силам, полный враждебных санкюлотов, скоро осужденный, взятый, разграбленный; наличность шансов против подобного восстания: «Пусть бедняки, населяющие Виварэ, Севенны, Корсику бьются до последней крайности; но вы, вы теряете битву, и тысячелетний плод утомлений, трудов, экономии и достатка становится добычей солдата». Ни одно из политических или социальных убеждений, которые имели тогда такую власть над людьми, не влияют на него. До 9-го Термидора он был по-видимому республиканец – монтаньяром; его видят в течение нескольких месяцев фаворитом и близким советником Робеспьера младшего, поклонником Робеспьера старшего; в Ницце он жил в связи с Шарлоттой Робеспьер. Вслед за 9 Термидором он громогласно отрекается от этой компрометирующей дружбы: «Я его считал чистым душою, говорит он относительно Робеспьера младшего в одном откровенном письме, но, будь это даже мой отец, я сам заколол бы его, раз он стал замышлять тиранию». Вернувшись в Париж, он всюду ищет покровителя и находит его в Баррасе, человеке крайне развращенном, который ниспроверг и приказал убить двух своих первых покровителей. Среди смены проявлений фанатизма и борьбы партий он остается холодным исполнителем предписаний, безразличным к какой бы то ни было программе и занятым исключительно устройством своего благополучия. 12-го Вандемьера вечером, выйдя из театра Фейдо и видя приготовления секционеров, он говорил Жюно: «сэр, если бы секции поставили меня во главе, даю слово, через два часа мы были бы в Тюйльери и прогнали бы всю свoлочь Конвента!» Пять часов спустя, призванный членами Конвента, он просить «три минуты» на размышление и, вместо того чтобы «заставить вылететь представителей», он расстреливает парижан в качестве добросовестного кондотьера, который не предается всецело, который предлагает себя первому нанимателю, более щедрому давальцу, с тем чтобы позднее взять свое слово обратно и, если представится случай, все взять. Оставаясь таким кондотьером, я хочу сказать предводителем шайки, он все более и более становится независимым и под смиренною внешностью и под предлогом общественного блага устраивает свои собственные дела. все совершая в свою пользу, оставаясь начальником за свой счет и выгоду в своей итальянской компании, до и после 18-го Фруктидора. Но он был кондотьером высшего порядка, добирался уже до более высоких положений, имевших конечною целью или трон, или эшафот, желал подчинить себе Францию и при содействии Франции – Европу; он постоянно был занят проектами, спал по три часа в ночь, играл идеями и народами, религиями и правлениями, играл человеком с бесподобною ловкостью и жестокостью, не затруднялся в выборе средств и в выборе цели, прекрасный и неистощимый артист в сфере представительства, обворожительного обращения, подкупа и запугивания; он поражал, а еще более устрашал, точно великолепный дикий зверь, внезапно впущенный в стадо ручных, жвачных животных. Сравнение не слишком сильное, и оно было сказано свидетелем, другом опытным дипломатом: ««Вы знаете, что, питая к нему, к этому милому генералу, чувство глубокой любви, я все-таки называю его потихоньку маленьким тигром, чтобы лучше охарактеризовать его рост, его цепкость, его смелость, быстроту его движений, его порывы, словом все, что соответствовало в нем этому понятию».

В это же самое время, до появления официальной лести и принятия установившегося типа, его можно видеть лицом к лицу в двух портретах с натуры: один – физический, нарисованный Герэном, искренним художником: другой – нравственный облик, очерченный высокообразованной женщиной, которая с совершенной культурой европейца соединяла житейский такт и проницательность – M-me де Сталь. Оба портрета до такой степени согласны между собою, что каждый из них, как будто поясняет и заканчивает другой. «Я увидела его, – говорит M-me де Сталь, – в первый раз при его возвращении во Францию после кампоформийского договора. Когда я несколько оправилась от чувства смущенного удивления, я ясно ощутила чувство боязни». Однако «он не имел тогда никакой власти, ему даже грозили темные подозрения Директории»; на него смотрели скорей симпатично, с благожелательной предупредительностью; «таким образом, чувства боязни, которое он внушал, являлось скорее результатом особенного влияния его личности почти на всех, которые к нему приближалась. Я видела людей весьма достойных уважения, видела также людей жестоких, но в впечатлении, которое Бонапарт произвел на меня, не было ничего, что могло бы напомнить мне тех или других. Я заметила довольно скоро, в различных случаях, когда я встречала его во время пребывания в Париже, что его характер нельзя было определить словами, которыми мы привыкли пользоваться; он не был ни добрый, ни злой, ни кроткий, ни жестокий в обыденном смысле. Подобное существо, не имеющее себе равного, было более чем обыкновенный человек; его фигура, его ум, его язык носят на себе печать чуждой природы... Вместо спокойного отношения при более частых встречах с Бонапартом чувство робости во мне с каждым разом нарастало. Я смутно чувствовала, что никакое движение сердца не могло на него действовать. Он смотрит на человеческое существо, как на явление или вещь, а не как на подобного себе; все остальные являются для него цифрами. Сила его воли заключается в невозмутимом расчете его эгоизма; это – ловкий игрок, для которого род людской является противником и которому он старается сделать шах и мат... Всякий раз, когда я слышала его говорящими, я была поражена его превосходством; превосходство это не имело ничего общего с превосходством людей, образованных и культурных при содействии науки и общества, каковые примеры может выставить Франция и Англия. Его речи обнаруживали знание и умение оценить обстоятельства, подобно тому как охотник знает свою дичь... В его душе чувствовалась холодная, острая шпага, которая ранила и леденила, в его уме я чувствовала глубокую иронию, от влияния которой ничто не могло ускользнуть – ни великое, ни прекрасное, ни даже его собственная слава, так как он презирал нацию, рукоплесканий которой добивался... Он не останавливался ни перед средством, ни перед целью; непроизвольного у него не было ни в хорошем, ни в дурном. Для него не существовало ни закона, ни правила, идеального и отвлеченного; «он смотрел на вещи только с точки зрения их немедленной полезности; общий принцип ему был досаден как глупость, как враг». Взгляните теперь на портрет Герена[9], на этот худощавый корпус, на эти узкие плечи в сюртуке, образовавшем складки от нервных движений, на эту шею, обернутую в высокий, скрученный галстук, на эти виски, прикрытые длинными, прямо падающими волосами, перед вами – живая маска, резкие черты, в которых сталкиваются контрасты тени и света, щеки, запавшие до внутреннего угла глаза, выдающиеся скулы, массивный и выступающий подбородок, извилистые губы, подвижные, стиснутые от напряженного внимания; большие, ясные глаза, глубоко всаженные в орбиты, неподвижный, косой взгляд, режущий как сабля, две прямых складки, идущие от основания носа на лоб точно нахмуренность от сдерживаемого гнева и непреклонной воли. Прибавьте к этому еще то, что видели или слышали современники: отрывистую речь, короткие решительные жесты, допрашивающий, повелительный и абсолютный тони, и вы поймете, каким образом все, лишь только приходят с ним в соприкосновение, чувствуют властную руку, которая опускается на них, сжимает их, гнетет и не выпускает.

Уже в салонах Директории, когда он говорит с мужчинами или даже с женщинами он употребляет систему «вопросов, которые устанавливают превосходство того, кто их делает над тем,к кому они обращены».

– Вы женаты? говорит он одному.

Другой: «Сколько у вас детей?» или: «Когда вы приехали?» – Перед одной француженкой, известной своею красотою, умом и живостью своих суждений, он держится прямо, как немецкий генерал-строевик, и говорит ей:

– Сударыня, я не люблю, когда женщины вмешиваются в политику.

Всякое равенство, всякая фамильярность, приятельское панибратство исчезают при его появлении. Когда его назначили главнокомандующим итальянской армии, адмирал Декре, который был хорошо с ним знаком в Париже, узнает, что он находится в Тулоне: «Я немедленно предлагаю всем товарищам представить их, рассчитывая на мое знакомство; бегу, исполненный торопливости и радости; салон открывается; я бросился, но одного взгляда, звука голоса было достаточно, чтобы яостановился. Тем не менее в нем ничего не было оскорбительного, но и того было достаточно; с тех пор я никогда не пытался перешагнуть определенной мне дистанции».

Несколько дней спустя в Альбеже генералы дивизиона приезжают на главную квартиру весьма плохо настроенные к маленькому выскочке, которого им шлют из Парижа; между ними был Ожеро, хвастливый и грубый рубака, гордый своим высоким ростом и беззастенчивостью; он поносить его и заранее отказывается от повиновения: любимчик Парра, генерал Вандемьера, генерал улицы, ничем не отметивший себя, не имеющий друга, похожий на медведя, потому что он всегда один со своими мыслями, фигурка с репутацией математика и мечтателя.

Их вводят, и Наполеон заставляет себя ждать. Наконец, он появляется, опоясанный своей шпагой, объясняет свои намерения, дает им свои приказания и отпускает их. Ожеро онемел; только по выходе оттуда он пришел в себя, и к нему вернулась его обычная ругань; он сознается Массена, что этот маленький прыщ нагнал на него страху; он не может понять влияния, под которым он чувствовал себя раздавленным в первый же момент[10]. Он был необычайный и выдающийся, созданный для командования[11] и для победы, своеобразный и оригинальный, и его современники отлично это чувствуют; наиболее знакомые с былой историей иностранных народов, например mme де Сталь, а позднее – Стендаль, для того, чтобы выяснить его личность восходят до мелких итальянских тиранов XIV-го и XV века, до Кастручио Кастракани, до Брагио из Мантуи, до Пичинино, до Малатеста де Римини, до Сфорцы из Милана; но здесь, по их мнению имеется только случайная аналогия, психологическое сходство. Однако, на самом деле, и исторически доказано, что родство это положительно существует; он происходит от знаменитых итальянских деятелей 1400-го года, от военных авантюристов, узурпаторов и основателей недолгих государств; он наследовал по прямой передаче их кровь и их врожденную умственную и нравственную структуру[12],

Побег, срезанный в родном лесу до наступления поры истощения, был пересажен на родственную, но далекую почву, где постоянно существует трагический и боевой режим; первобытная сила сохранилась в нем неприкосновенно, она передавалась от поколения к поколению, обновлялась и укреплялась скрещиваниями. Наконец, в последний момент отпрыск развивается поразительно, с тою же листвою и теми же плодами, как и в былое время; новейшая культура и французское садоводство подрезало у него несколько веток, удалило несколько игл: его глубокая ткань, его жизненная субстанция, его произвольный рост нисколько не изменились. Но почва, которую он находить во Франции и в Европе, почва, взрытая бурями революции, для него более благоприятна, чем старое поле средних веков; он здесь один, он не терпит, как его предки в Италии, конкуренции себе подобных, ничто его не теснит, он может использовать все соки земли, весь воздух и солнце, пространство и сделаться колоссом, чего не могли достигнуть старые растения, может быть такие же жизнеспособные и конечно такие же глубоко проникающие, как и он сам, но рожденные на земле менее тучной и заглушающие друг друга своею близостью.

 

 

II

 

Понятия во время Возрождения Италии и современные понятия. – Полнота мыслительных способностей у Бонапарта. – Гибкость, сила и упорство его внимания. – Другие различия между мыслительными способностями Бонапарта и его современников. – Он думает образами, а не словами. – Его отвращение к идеологии. – Слабость и ничтожность его литературного и философского образования. – Как он образовывал себя путем прямого наблюдения и практического изучения. – Его склонность к деталям. – Его ясновидение мест и физических объектов. – Его умственное представление позиции, расстояний и количества.

«Только в Италии, – говорит Альфиери, – рождается самый могучий человек-дуб», и никогда в Италии он не достигал такой силы, как с 1300 по 1500 год, от времен Данте до Микеланджело, Цезаря Борджиа, Юлия II-го и Макиавелли. Цельность умственного аппарата прежде всего отличает людей этого времени.

Теперь, после трехсотлетнего служения, наш ум утратил кое-что в своем закале, в своей остроте и в своей гибкости: обыкновенно, обязательная специализация искривляет его на одну сторону и делает его неспособным к другим употреблениям; сверх того, множественность готовых идей и избитых приемов притупляет его и ведет его игру к рутине; Наконец, он переутомлен вследствие избытка мозговой работы, расслаблен продолжительностью сидячей жизни. Совершенную противоположность представляют умы решительные девственной и новой расы. В начале консульского правления, Редерер, опытный и независимый судья, который встречает Бонапарта каждый день в государственном совете, а по вечерам записывает свои впечатления дня, исполнен поразительного удивления:

«Он неукоснительно посещал все заседания, продолжавшиеся пять-шесть часов подряд, говорил до заседания и после о предметах подлежавших решению; постоянно возвращался к двум вопросам: справедливо ли это? Полезно ли это? Рассматривал каждый вопрос в этих двух направлениях, подвергнув его предварительно самому точному, самому проницательному анализу; справлялся, Наконец, с великими авторитетами, с древней юриспруденцией, с законами Людовика XIV-го, Фридриха Великого... Никогда совет не расходился без того, чтобы чему-нибудь не научиться; если он ничего не мог со своей стороны сообщить, ему, то по крайней мере он содействовал более глубокому рассмотрению вопроса. Никогда члены сената, законодательного корпуса, трибуната не выходили от него без полезных сведений».

Ни только его проницательность и всеобъемлемость его ума отличает его от всех, но также, и особенно, – гибкость, «сила и постоянство его внимания. Он может провести девятнадцать часов за работой, за одной и той же работой и за разными. Я никогда не видел его ум утомленным. Я никогда не видел его дух инертным даже в усталом теле, даже при условии самых жестоких занятий, даже в гневе. Я никогда не видел его отвлеченным от одного дела к другому. Благоприятные или неблагоприятные известия из Египта никогда не могли отвлечь его от свода законов гражданских, ни свод законов от комбинаций, требуемых благополучием Египта. Никогда человек не был так всецело отдан своему делу и никогда не распределял лучше своего времени в своих делах. Никогда ум его не отказывался от работы, мысль, когда наступал момент занятий, становилась более кипучей, более проворной в поисках, более способной к упорному труду».

Он сам говорил позднее, что «различные предметы и разные дела были уложены в его голове, как в комоде. Когда я хочу покончить с одним делом, прибавлял он, я закрываю его ящик и открываю ящик другого. Они не смешиваются между собою и никогда не стесняют и не утомляют меня. Захочу я спать, я закрываю все ящики и засыпаю». Подобный мозг, в такой степени дисциплинированный, постоянно готовый ко всякой работе, способный к быстрому и полному сосредоточению, никогда не встречался. Его гибкость замечательна.

«Он в одно мгновение может переместить все свои способности, все свои силы с одного предмета на другой, который его заинтересовал, с мухи на слона, с отдельной личности на неприятельскую армию.

В то время, как он занят одним предметом, остальное для него не существует; это особый род погони, которую ничто не может сбить с пути». И эта горячая охота, которая прекращается лишь с достижением цели, это упорное преследование, эта стремительная гонка, для которой момент прибытия является новым моментом отправления, есть самопроизвольное, естественное, легкое и предпочитаемое им движение.

«Я, – говорил он Редереру, – работаю постоянно, я много думаю. Если кажется, что у меня всегда готов ответ, то это потому, что, прежде чем предпринять какой-нибудь пустяк, я долго размышляю, я предвижу то, что может случиться. Не гений открывает мне вдруг то, чтонадо говорите или делать в обстоятельствах, неожиданных для других, но мое обдумывание, мое размышление... Я работаю постоянно, за обедом, в театре.

Ночью я просыпаюсь, чтобы сесть за работу. Прошлою ночью я поднялся в два часа, сел в длинное кресло перед камином, чтобы проверить ведомости дислокации, которые мне принес военный министр, я нашел двадцать ошибок, о которых сегодня же утром довел до сведения министра, и он в настоящее время занят исправлением их». Его сотрудники сгибаются и едва не падают под тяжестью, которую он на них налагает и которую сам несет легко и свободно. Будучи консулом, «он председательствует иногда в отдельных собраниях внутренней секции с десяти часов вечера до пяти часов утра... В Сен-Клу он часто задерживает членов государственного совета от девяти часов утра до пяти часов вечера с перерывом в четверть часа и под конец заседания кажется не более утомленным, чем в начале его».

Во время ночных заседаний «многие члены падают от усталости, военный министр засыпает»; он тормошит и будит их; «Ну, ну! граждане, проснитесь, еще только два часа, надо заслужить жалованье, которое нам дает французский народ!» Консул или император[13], «он у каждого министра спрашивает отчет в мельчайших подробностях: не редкость видеть их, выходящими из совета; разбитыми усталостью, вследствие длительных допросов, которые он им предлагал; он как будто не замечает этого и говорит им, что работа дня послужила ему некоторым отдыхом». Еще хуже, «случается часто, что те же самые министры, по приезде домой находят десяток писем от него с требованием немедленных ответов, для чего едва хватает ночи». Количество фактов, которыми обогащен его ум, количество идей, разрабатываемых и создаваемых им, кажется выходить из пределов человеческой способности, и этот ненасытный и неистощимый, неизменный мозг работает таким образом без перерыва в течение тридцати лет.

Благодаря другому свойству той же мозговой структуры, он никогда не работает в пустую, что у нас в настоящее время является большою опасностью. Уже три столетия, как мы все более и более утрачиваем полный и прямой взгляд на вещи; в силу замкнутого в стенах дома, многосложного и продолжительного воспитания мы изучаем вместо предметов их начертания; вместо земли – карту; вместо животных, которые борются за существование, – их номенклатуру и классификацию и, в лучшем случае, мертвые образчики музея; вместо чувствующих и действующих людей – статистику, уложения, историю, литературу, философию, коротко – печатные слова и, что особенно плохо, слова отвлеченные, которые на пространстве веков, более удаляясь от опыта, становятся более отвлеченными, более недоступными ясному пониманию, более ложными, особенно по вопросам человечества и общества. При таких условиях предмет, бесконечно увеличившийся в размерах и сложности вследствие роста государств, умножения должностей, спутанности интересов, ускользает теперь из наших рук; наша неопределенная, неполная, неточная идея плохо определяет предметы или совсем не определяет его; у девяти человек на десять и, быть может, у девяносто девяти на сто идея не идет дальше слова; другим если они действительно хотят представить живое общество, нужно, помимо изучения книг, десять, пятнадцать лет для того, чтобы разобраться в фразах, которыми они нагрузили свою память, чтобы перевести их, что бы оценить и проверить их смысл, чтобы сообщить слову, более или менее неопределенному и пустому, полноту и ясность собственного впечатления. Можно видеть, как понятия об обществе, государстве, правительстве, монархии праве и свободе, словом, самые существенные понятия были, в конце XVIII-го столетия, урезаны и ложно истолковываемы, как у большинства умов простое словесное умствование соединяло эти понятия в аксиомы и догмы; можно было видеть, какое детище, сколько нежизнеспособных и смешных уродцев, сколько чудовищных и зловредных химер породили эти метафизические мечтания. В уме Бонапарта нет места для подобных химер; они не могут сформироваться, или найти к нему доступ; эти бесплотные призраки политической отвлеченности внушают ему отвращение; то, что называют в это время идеологией, является для него чудищем; он отвертывается от неё не только в силу расчета, но еще более, вследствие потребности и верного чутья; как практик, как глава государства, он постоянно помнит, подобно Екатерине Великой, «что он работает не на бумаге, а на человеческой шкуре, которая щекотлива». Все его идеи имели источник в его собственных наблюдениях и контролировались его же наблюдениями.

Если он и пользовался книгами, то последние ему сообщали единственно свои задачи, разрешения которых он достигал своим собственным опытом. Он читал мало и торопливо[14]; его классическое образование – рудиментарно; в изучении латинского языка он не прошел и четверти курса. В Военной школе, как и в Бриенне, образование, им полученное, было ниже посредственного; еще в Бриенне указывали, что «к языкознанию и изящной словесности у него не было ни малейшего расположения». Наконец беллетристическая и ученая литература, философия кабинета и гостиной, чем были пропитаны его современники, скользнула по его интеллекту, как вода скользить по твердой скале, (единственно, математические истины, положительные знания, – география и история проникли и запечатлелись в нем. Все остальное, как у его предшественников, ХV-го столетия, выработано им собственным к непосредственным трудом при содействии его дарований, быстроты и верности такта, неутомимого и предусматривающего всякие мелочи внимания, способности отгадывать, многократно подтвержденной и выработанной долгими часами уединения и молчания. Во всех обстоятельствах он учится путем практики, а не теории, подобно механику, выросшему среди машин. «На войне ничего нет, говорил он, чего бы я сам не мог сделать. Если некому делать пороха, я сумею его приготовить, я знаю, как строят лафеты; нужно отлить пушки, я их отолью, нужно указать на подробности маневра, я укажу». Таким то образом он оказывался компетентным во всем с первого шага, генералом артиллерии, главнокомандующим, дипломатом, финансистом, администратором во всех видах. Благодаря обилию знаний он делает указания опытным, старым министрам. «Я более старый администратор, чем они; когда нужно придумать одной моей головой способы, как накормить, поддержать, сдержать, оживить общим духом и общим желанием несколько сот тысяч человека, находящихся вдали от родины, тогда очень быстро усваивают все тайны администрации». В каждой организации людей, которую он устраивает и которою руководит, он с первого взгляда видит все части ее составляющие, каждую на своем месте и в своем действии, производителей силы, агентов передачи, систему зубчатых колес, зависимость движения, быстроты, конечный и полный эффект, чистую производительность. Никогда его взгляд не остается кратким и поверхностным. Он проникает им в темные углы и в сокровенные глубины; благодаря «технической» точности его вопросов» в связи с ясностью представления специалиста, идея у него, заимствуя выражение философов, акеквирована своему объекту.

Отсюда его склонность к деталям, так как они составляют существо предмета; рука, которая не захватила их или которая их упускаешь, держит только покров, внешнюю обертку предмета. В этом отношении его любознательность, его алчность ненасытна. В каждом министерстве он знает больше министра, а в каждой канцелярии столько же, сколько знает писец. На его столе лежат ведомости дислокаций сухопутной и морской армий, он сам составил их план, и они изменяются первого числа каждого месяца. Эго излюбленное и ежедневное его чтение. «Я всегда представляю себе расположение армий. У меня мало памяти, чтобы заучить александрийский стих, но я не забываю ни единого слова из моих ведомостей. Сегодня вечером их принесут во мне, и я не засну, пока не прочту их». Лучше чем управления, заведующие передвижением войск военного и морского министерств, лучше самих генеральных штабов он знает «свою позицию» на море и на суше, число, величину и качество своих судов, находящихся в открытом море и в каждом порте, степень развития постройки кораблей в настоящем и будущем, состав и силу экипажей, состав, организацию, армий местопребывание, рекрутский набор, прошлый и ближайший, каждого армейского корпуса, каждого полка. В такой же степени он был осведомлен в финансах, в дипломатии, во всех отраслях светского и духовного управления. Его топографическая память и его географическое представление областей, местностей, почвы и препятствий доходят до состояния внутреннего видения, которое он вызывает по произволу, и которое, спустя много лет, воскресает в нем таким же ясным, как и в первый день. Его способность вычислять расстояния, марши, маневры, является таким точным математическим расчетом, что много раз его предрешение, за двести или триста лье расстояния, за два, четыре месяца времени, исполнялось почти в указанный день и в точно определенном месте. Прибавьте к этому еще способность, самую редкую из всех, ибо если его предположение исполняется, то это, потому что он, подобно известным шахматным игрокам, точно рассчитал не только механическую игру, но и характер и талант противника, измерил глубину его способностей, предугадал его возможные ошибки; к расчету на вероятности внешние, он присоединял расчет на вероятности внутренние и показал себя не только идеальным стратегом, но и великим психологом. Действительно, никто не превзошел его в искусстве разбираться в состояниях и движениях единичной души и целой толпы, в побудительных причинах, действующих постоянно или случайно, которые толкают или удерживают человека вообще, и тех или других людей, в частности; он знал рычаги, на которые можно надавить, характер и степень давления, которое надо приложить. Под руководством этой центральной способности работают все прочие, и в искусстве подчинять себе людей, гений его является верховным владыкой.

 

 

III


Психологический дар Наполеона и его система читать в душе и чувствах. – Его самоанализ. – Каким образом он рисует себе общее положение на основании частного случая и внутреннее состояние – при помощи внешних признаков. – Оригинальность и превосходство его речи и способа выражения. – Как он ими пользуется по отношению к слушателям и обстоятельствами.

Для политического руководителя способность эта является самой ценной, так как силы, которыми он действует суть человеческие страсти. Но каким образом, кроме догадки, овладеть страстями, скрытыми чувствами и как, кроме предположения, вычислить силы, которые по-видимому не поддаются никакому измерению? В этой темной области, где можно ходить только ощупью, Наполеон действует почти наверняка и действует без замедления, вначале на самого себя; на самом деле, для того чтобы читать в душе другого, нужно предварительно заглянуть в собственную душу. «Я всегда любил анализ, говорил он однажды и, если бы я сегодня влюбился, я разложил бы мою любовь на составные части. Почему и каким образом – вопросы до такой степени необходимые, что без них трудно обойтись».

Его метод, подобно методу опытных наук, состоит в проверке всякой гипотезы или вывода путем точного изучения, заключенного в рамке определенных условий: так физическая сила констатируется, и точно измеряется колебаниями стрелки, моральная, невидимая сила может быть также констатирована и приблизительно измерена по своим наружным проявлениям, каковыми являются то или иное слово тот или другой звук голоса, жест. На эти то слова, жесты и выражения голоса он обращает внимание, он судит о скрытых чувствах по их наружному выражению, рисует себе внутреннее состояние по внешнему виду, по игре физиономии, по манере говорить, по тем или другим мимолетным, но красноречивым явлениям, по примерам, так хорошо взятым и в такой степени приуроченным, что они объясняют всю бесконечную нить аналогичных случаев. Этим путем неопределенный и ускользающий от оценки объект оказывается вдруг схваченным, уподобленным, потом измеренным и взвешенным, подобно невидимому газу, который заключают и удерживают в градуированном цилиндре из прозрачного стекла. Итак, в государственном совете, в то время как другие администраторы или законоведы, видят отвлеченность, статьи уложения, прецеденты, он видит живые души таковыми, как они есть, француза, итальянца, германца, крестьянина, рабочая, мещанина, дворянина уцелевшего якобинца, возвратившегося эмигранта, солдата, офицера, чиновника, всюду настоящую и цельную личность, человека, который трудится, про из вод и т. бьется, женится, родить детей, радуется, страдает и умирает. Ничего нет более поразительного, как контраст между тусклыми и важными умствованиями, которые преподносит ему мудреный казенный резонер и его собственными словами, схваченными налету, в данный момент, которые вибрируют и кишат примерами и образами. Так по поводу развода, который он в принципе хочет поддержать: «Взгляните на нравы нации: адюльтер не есть исключение, это очень обыденное явление; это дело канапе... Нужна узда для женщин, которые грешат против супружеской верности ради побрякушек, стихов, Аполлона, муз и т. д»... Но, если вы допускаете развод, вследствие несовместимости характеров, вы потрясаете основы брака; в момент заключения его он уже чувствуется хрупким. «Станут говорить: Я буду замужем до тех пор, пока у меня не изменится настроение». Тем более не злоупотребляйте ничтожными поводами; раз брак заключен, трудно его расторгнуть: «Мне кажется, что я женюсь на кузине, которая должна приехать из Индии, а меня женят на авантюристке; я прижил с нею детей, я узнаю, что она мне вовсе не нужна: счастлив ли брак? Захочет ли общественная мораль признать его недействительным? Произошел взаимный обмен душ, транспирация».

Относительно права детей, даже совершеннолетних, на содержание со стороны родителей; «Разве вы хотите, чтобы отец мог выгнать из своего дома пятнадцатилетнюю дочь! Отец, у которого было бы шестьдесят тысяч франков дохода, мог бы сказать своему сыну: Ты большой и здоровый, ступай, работай? Богатый или состоятельный отец всегда должен дать своим детям место у отцовского котла»; уничтожьте это право на содержание и вы «заставите детей убивать своих отцов». По вопросу об усыновлении; «вы рассматриваете его не как гражданин, а как законник. Усыновление не есть гражданский контракт, ни же юридический акт. Юридический анализ приводит к самым безобразным заключениям. Можно управлять человеком, только играя на воображении; без воображения он – грубая скотина. Но за пять су в день, не ради ничтожного отличия люди идут ни смерть; только обращением к человеческой душе электризуют людей. Не нотариус же произведёт подобный эффект за дюжину франков. Нужен другой метод. Что такое усыновление? И подражание общества природе. Плоть и кровь человека входят по воле общества в плоть и кровь другого. Это – самый великий акт, который только можно себе представить. Он дает сыновние чувства тому, у кого их не было, и подобным же образом – отцовские. Откуда же должен исходить этот акт? Свыше, подобно грому».

Все его слова уподобляются огненным стрелам, которыми он мечет одну за другой; со времен Вольтера и Галиани никто не бросал так, горстями; их он имеет в своем распоряжении для характеристики обществ, законов, правительства, Франции и французов, они проникают до глубины и освещают подобно словам Монтескье, внезапным, ярким блеском; он их не фабрикует с трудолюбивым усердием, они сами брызжут из него, это размахи его ума, размахи естественные, непроизвольные, постоянные. Но он, помимо собраний или интимных бесед, не расточает их, что увеличивает их ценность, он подчиняет их своим стремлениям, имеющим всегда практическую цель; обыкновенно он говорит или пишет различным языком, языком, который подходит к его слушателям; он выбрасывает странности, толчки импровизации и воображения, скачки вдохновения и гения. Этим он пользуется, когда имеет в виду внушить о себе великую идею лицам, которых нужно ослепить, например Пий VIII или император Александр; в таких случаях тон его речи является ласкающей, проникновенной, любезной фамильярностью; он тогда на сцене, а на сцене он может исполнить всякую роль, трагическую, комическую, с одинаковым подъемом, то бешенным, то вкрадчивым, то добросердечным. С генералами, министрами, директорами он придерживается сжатой, положительной, деловой, речи; всякий другой язык повредил бы делу; горячность души он выражает здесь краткостью, силой, повелительной резкостью слова. Для своих армий и толпы у него имеются воззвания и бюллетени эффектные, звонкие фразы, где выставляются упрощенные, подтасованные и подделанные по желанию факты[15], словом хмельное вино, отличное для разогревания энтузиазма, превосходный наркотик для укрепления легковерия, род излюбленной публикой микстуры, которую он дает в нужный момент, и в которой составные части так хорошо размерены, что простонародье, которому он и предлагает, пьет с наслаждением и пьянеет. Во всех обстоятельствах его речь, сфабрикованная или самопроизвольная, указывает на великолепное знание масс и отдельных лиц; за исключением двух или трех случаев, в удаленных и неизвестных ему обстоятельствах, его воздействие всегда было правильное, своевременное, направлено на место, наиболее доступное, он двигал хорошо прилаженным рычагом с упорным давлением или быстрым толчком, смотря по тому, что было действительнее. Таким образом, в серии коротких, точных, ежедневно исправляемых заметок он начертал для себя подобие психологической таблицы, где были представлены, резюмированы, вычислены почти в цифрах умственные и нравственные состояния, характеры, способности, страсти, дарования, энергия или слабость бесчисленных человеческих существ, на которых, вблизи или издали, он действовал.

 

 

IV

 

Три атласа Наполеона. – Их объем и полнота.

Постараемся представить себе ширину и содержание этого ума; пришлось бы дойти до Цезаря, чтобы найти равный; но, по недостатку сведений, о Цезаре имеются лишь общие черты, контур, тогда как о Наполеоне, кроме силуэта, мы имеем детальное изображение. Читая день за днем, отдел за отделом его корреспонденцию, например в 1806 году, после битвы при Аустерлице, или еще лучше – в 1809 году, после возвращения из Испании до момента заключения мира в Вене, как бы ни был мал недостаток нашей технической подготовки, мы поймем, что его ум по своему объему и полноте выходил из пределов всех известных и даже вероятных пропорций. Существуют три атласа, собранных исключительно для него для постоянного обращения, каждый из них состоит из двадцати объемистых книжек. Первый атлас, – военный, – представляет громадное собрание топографических карт, таких же подробных, как карты генерального штаба, с планами всех укреплений, с указанием и местным распределением всех сухопутных и морских сил: экипажей, полков, батарей, арсеналов, складов, существующих на лицо и могущих мобилизоваться людей, лошадей, повозок, вооружения, снабжения пищей и платьем. Второй, гражданский, включает бесчисленные отделы прихода и ординарного и экстраординарного расхода, внутренние налоги и заграничные контрибуции, производство имений во Франции и за пределами её, состояние кредита, пенсий, общественных работ и т. д., Наконец, – всю административную статистику, иерархию департаментов и чиновников, сенаторов, депутатов, министров, префектов, епископов, профессоров, судей и их подчиненных, с указанием местопребывания каждого, его чина и жалованья.

Третий – гигантских размеров жизне- и нравоописательный словарь, где, как в справочном бюро высшей полиции, имеются сведения о каждом известном лице, о каждой местной группе, о каждом профессиональном или социальном классе, также о каждом народе с его особенностями, с кратким указанием его положения, его нужд, его предшествующей жизни, его характера, его предполагаемых наклонностей и его вероятного поведения. Всякая карта или листок имеют свое заключение; все эти частичный заключения, методично собранные, сводятся в общие резюме и обобщения всех трех атласов комбинируются между собою и дают своему владельцу понятие о величине мощи, находящейся в его распоряжении. Но в 1809 году, как бы объемисты не были три атласа, они целиком запечатлены в голове Наполеона; он знает не только общий вывод и частичный резюме, но и последние подробности; он в них читает бегло и постоянно; он понимает в общей массе и в частностях различных наций, которыми он управляет непосредственно или при помощи других, то есть шестьдесят миллионов человек, различные страны, которыми он покорил или которые объехал, то есть семьдесят тысяч квадратных миль, – вначале Францию, увеличенную Бельгией и Пьемонтом, наконец Испанию, откуда он вернулся и где поставил своего брата Жозефа, Южную Италию, где после Жозефа он поставил Мюрата, Среднюю Италию, где он занимает Рим, Северную Италию, где Евгений делается его ставленником, Далмацию и Истрию, которые он присоединяет к своей Империи, Австрию, которую он наводняет своими войсками во второй раз, Рейнский союз, который он создал и которым управляет. Вестфалию и Голландию, где его братья лишь играют роль его наместников, Пруссию, которую он покорил, изуродовал, которую эксплуатирует и наиболее укрепленные места которой еще удерживает в своих руках;  прибавьте к этому последнюю внутреннюю картину, представляющую моря Севера, Атлантику и средиземное море, все эскадры континента в открытом море и в гаванях, от Данцига до Флиссингена и Байонны, от Кадиса до Тулона и Гаэты, от Тарента до Венеции, Корфу и Константинополя.

В жизни и нравоописательном атласе, кроме пробела, который он никогда не заполнил, потому что пробел касается его собственной характеристики, имеются кое-какие ложные заключения, именно относительно папы и сознания католиков; равным образом он слишком низко ценит силу национального чувства в Испании и Германии и слишком высоко ставит свой престиж, доверие и преданность, на которые он может рассчитывать, во Франции и в присоединенных странах. Но эти заблуждения есть продукт скорее ею воли, чем его разума; временами он их сознает: если существуют иллюзии, то лишь потому, что он их сам выдумывает; руководствуясь только здравым смыслом, он был бы непогрешим, только страсти его могут смутить ясность его мыслей. Что касается до двух остальных атласов, особенно топографического и военного, они являют собою образец исключительной полноты и точности; действительность, которую они изображают, как бы ни была она, разрастаясь и осложняясь чудовищна по своим размерам, по своей полноте и точности вполне отвечает ей строчка за строчкой.

 

 

V

 

Созидательное воображение Наполеона Бонапарта. – Его проекты и мечты. – Избыток и крайности его преобладающей способности.

Но это множество заметок есть только ничтожная часть умственного богатства, которое зреет в этом беспредельном уме, ибо кроме идей действительности в нем зарождаются и тучами копошатся мысли о возможном; без этих мыслей нет средства руководить вещами и преобразовывать их, а известно, как он руководил и как преобразовывал. Прежде чем начать действовать, он избирал свой план, и избирал его из ряда многих других планов, после сравнения и предпочтения, таким образом наготове у него были и другие планы. Позади каждой принятой комбинации скрывалась куча непринятых проектов; за каждым решением, выполненным маневром, подписанным договором, обнародованным декретом, разосланным предписанием были десятки других подобных; я даже скажу, – за каждым почти действием или случайным словом, ибо он вносил расчет во все, что делает, в свои мнимые излияния и даже в свои искренние вспышки гнева, когда он ему отдается, то это предумышленно, с предвидением эффекта, для того чтобы нагнать страху или ослепить; он все использует у другого, а также у самого себя; свою страсть, свои увлечения, свои ошибки, потребность говорить и он эксплуатирует всем для ускорения постройки здания, которое он созидает[16].

Но среди разнообразных талантов, как бы велики они не были созидательное воображение – самое сильное. Под холодной в строго сухой оболочкой его технических и положительных инструкций чувствовалась напряженная горячность и кипение: «Когда я составляю военный план, – говорил он Редереру, – я малодушен, как никто. Я преувеличиваю все опасности и все возможные беды. Я нахожусь в чрезмерно тягостном возбуждении. Эго однако не мешает мне казаться совершенно спокойным в глазах окружающих меня лиц; я похож на девушку которая разрешается от бремени». Страстно, с порывами, свойственными творцу, он всецело отдается будущему созданию; заранее и всем сердцем он уже живет в воображаемом здании; с этой стороны, мощь, быстрота, плодовитость, игра и полет его мысли кажутся безграничными. То, что он сделал, превосходит всякие ожидания, но замысел его был куда шире, а мечта превосходила замысел. Как бы ни были крупны его практические таланты, поэтические дарование значительно сильнее, его даже слишком много для государственного мужа: величина дарования доходит до размеров громады, и громада перерождается в безумие. В Италии, после 18 фруктидора, он уже говорил Буррьенну:

«Европа, это – кротовая нора; только на Востоке существовали великие империи и великие революции, там, где живет семьсот миллионов человек». На следующий год, перед Сен-Жан д`Акром, накануне последнего штурма он говорил: «Если мне удастся, я найду в городе сокровища паши и оружие для трехсот тысяч человек. Я подниму и вооружу всю Сирию... Я иду на Дамаск, на Халеб; по мере движения вперед армия моя растет от наплыва недовольных. Я объявляю народу уничтожение рабства и тиранического правления паши. Во главе вооруженных масс я дохожу до Константинополя; я опрокидываю турецкую империю; я создаю на Востоке новую и великую империю, которая упрочит мое место в потомстве, и может быть я вернусь в Париж через Адрианополь или Вену, уничтожив предварительно австрийский дом». Сделавшись консулом, потом императором, он часто возвращается мыслями к той счастливой эпохе, когда, «свободный от уз стеснительной цивилизации», он мог мечтать и вволю строить воздушные замки. «Я создал религию, я видел себя на пути в Азию, сидящим на слоне, с тюрбаном на голове и с новым Алькораном, который я составил по своему плану, в руках». Ограниченный пределами Европы, он мечтает с 1804 года восстановить здесь империю Карла Великого. «Империя Франции станет родной матерью остальных держав... Я хочу, чтобы каждый европейский король построил в Париже большой дворец для собственного пользования; во время коронования французского императора короли будут жить в них; они украсят своим присутствием и будут славить эту внушительную церемонию»[17].Там будет и папа, он поселится туда одним из первых; весьма необходимо, чтобы он жил в Париже на постоянном месте; где же быть Святому Престолу, как не в новой столице христианства, под державой Наполеона, наследника Великого Карла и светского властелина над духовным первосвятителем? Светскою властью император будет держать духовную и при содействии папы религиозную совесть. В ноябре 1811 года он говорил, в порыве увлечения аббату де Прадту: « Через пять лет я буду властелином всего мира, остается только Россия, но яее раздавлю... Париж расширится до Сен-Клу..». Сделать Париж столицей Европы по его собственному признанию, одно из постоянных его мечтаний.

«Иногда, говорил он, я хотел, чтобы Париж сделался городом с двумя, тремя, четырьмя миллионами жителей, чем-то сказочным, колоссальным, невиданным до сих пор, чтобы его общественный здания соответствовали населению... Архимед предлагал поднять мир, если ему дадут точку опоры для рычага; что касается меня, я бы его всюду переделал, если бы мне дали опору для моей энергии, моего упорства, моего бюджета». По крайней мере – он в это верит; как бы высок и плохо укреплен ни был последний этаж его здания, он всегда заранее предполагает новый этаж еще более высокий и более неустойчивый. Несколько месяцев до того, как броситься, со всей Европой за спиною, на Россию, он говорил Нарбонну: «Во всяком случае, мой милый, этот длинный путь есть путь в Индию. До Александра так же далеко, как от Москвы до Ганга; это я говорил еще при Сен-Жан д`Акре... В настоящее время я должен зайти в тыл Азии со стороны европейской окраины, для того чтобы там настигнуть Англию... Предположите, что Москва взята, Россия сломлена, царь просит мира, или умер от какого-нибудь дворцового заговора; скажите мне, разве невозможно для французской армии и союзников из Тифлиса достигнуть Ганга, где достаточно взмаха французской шпаги, чтобы заставить рушиться во всей Индии это непрочное нагромождение торгашеского величия. То была бы экспедиция гигантская, я согласен, во вкусе XIX века, но выполнимая. Тем самым, за одно Франция приобрела бы независимость Запада и свободу морей». Когда он говорит это, глаза его блестят страшным блеском, и он продолжает, приводя доказательства, взвешивая трудности, средства, шансы; он – охвачен вдохновением, отдается ему. Внезапно господствующее свойство его духа оказалось на воле, развернулось; артист[18], замкнутый в рамки политики, вышел из своего футляра; он создает в сферах идеала и невозможного. Он является тем, кем он есть в действительности, – посмертным братом Данте и Микеланджело; в самом деле, по сильным контурам своих видений, по интенсивности, соотношению и внутренней логике своей мечты, по глубине своих размышлений, по сверхчеловеческой высоте своих мыслей он им подобен, им равен; гений Наполеона Бонапарта имеет тот же рост, ту же структуру; он один из трех державных умов итальянского возрождения. Только два первых оперировали на бумаге или мраморе, он же работал на живом человеке, над чувствующей и страдающей плотью.



[1] Главным источником, без сомнения, служит корреспонденция императора Наполеона I-го в тридцати двух томах. К несчастью эта корреспонденция еще неполна и, начиная с шестого тома, она сокращена. Ученый, упорно изучавший корреспонденцию императора в различных архивах Франции, насчитывает свыше 70 тысяч писем, из которых 23 тысячи были изданы в вышеупомянутом сборнике, а остальные выкинуты по разным соображениям. Например, опубликована только половина писем Наполеона к Биго де Преамене касательно церковных вопросов.

[2] Дневник с острова Святой Елены графа Ла-Каза (24-е Мая 1816 года). – «На Корсике, во время экскурсий верхом, Паоли показывал ему позиции, места борьбы за свободу и места триумфа её». На замечания своего молодого спутника Паоли, пораженный характером, этих замечаний, сказал ему: «Наполеон, в тебе ничего нет современного, ты всецело принадлежишь веку Плутарха».

[3] Корреспонденция императора Наполеона I-го (письмо Бонапарта от 29 сентября 1797 года по поводу Италии): «Народ глубоко враждебный французам в силу предрассудков, вековой привычки и по характеру».

[4] Мио де Мелито, 1,126 (1796 г.): За два с половиной века Флоренция утратила свою былую энергию, которая в бурные времена республики была присуща этому благородному городу. Господствующее настроение всех классов выражалось в беспечности... Почти всюду я видел только людей, убаюкиваемых чарами прелестнейшего климата, занятых единственно мелочами монотонной жизни и спокойно прозябающих под благотворным небом.

[5] Его отец, Шарль Бонапарт, слабовольный и даже фривольный «слишком любивший удовольствия, чтобы заниматься своими детьми» и хорошо вести свои дела, достаточно начитанный, посредственный глава дома умер тридцати девяти лет от опухоли в желудке и, по-видимому, передал своему сыну Наполеону, только эту последнюю особенность. Напротив, его мать, серьезная, властная, настоящий глава семьи, была, говорил Наполеон, «строга в своей нежности, была безразлична, когда наказывала или поощряла». Сделавшись Madame Mère, «она была бережлива до смешного. Со стороны её наблюдалась крайняя предусмотрительность; она была знакома с нуждой, и эти ужасные моменты не выходили у неё из головы... Паоли пытался действовать на нее убеждением, прежде чем перейти к силе... Madame отвечала как героиня, поступила как Корнелия... 12 или 15,000 крестьян ринулись из гор на Аяччо, наш дом был разграблен и сожжен, наши виноградники потоптали, стада уничтожили... Наконец, эта женщина, у которой с таким трудом можно было вырвать экю, отдала все для содействия моему возвращению с острова Эльбы и после Ватерлоо предложила мне все, что имела, для того чтобы поправить мои дела». Герцогиня д'Абрантес, Мемуары II, 318, 369. «До неприличия скаредная, исключая разве некоторых торжественных обстоятельств... Ни малейшего общеупотребительного знания светских обычаев. Крайняя невежда не только в нашей, но и в своей литературе». Стендаль, Жизнь Наполеона. Совершенно итальянским характером г-жи Летиции можно объяснить характер её сына.

[6] Вооруженное завоевание французами оперируется с 30-го июля 1768 года по 22-ое мая 1769 года; фамилия Бонапартов изъявляет свою покорность 23-го мая 1769 года, а Наполеон рождается пятнадцатого числа следующего августа.

[7] Мио де Мелито, 11, 33; «В день моего приезда в Боконьяно личная месть стоила жизни двух человек. Около девяти лет тому назад один из обитателей этого кантона убил своего соседа, отца двоих детей... Эти последние, достигнув возраста шестнадцати или семнадцати лет, стали выслеживать убийцу, который принимал меры предосторожности и не решался оставлять города... Они нашли его играющим в карты под деревом, выстрелили, убили его и кроме того по несчастной случайности, убили спавшего неподалеку человека. Родственники той и другой стороны нашли поступок весьма справедливым и правильным». Там же, I, 143: «Когда я приехал из Бастии в Аяччо, две местных знатных фамилии Перальди и Вивальди обменялись ружейными выстрелами, оспаривая честь принять меня».

[8] Мемуары маршала Мармона, I, 15: «В 1792 году я питал к особе короля чувство, трудно поддающееся определению, след которого и, в некотором роде, силу я снова почувствовал лишь двадцать два года спустя, чувство преданности почти религиозного свойства, врожденное почтение, как надлежит для существа высшего порядка. Слово короля обладало тогда магическою властью, которую ничто не могло изменить в прямых и чистых сердцах... Этот культ королевской власти еще существовал вмассе народа и особенно среди дворян, которые отстоя довольно далеко от власти, были поражены скорее её блеском, чем её несовершенствами..»..

[9] Кабинет эстампов, портрета Бонапарта, «исполненный Гереном, гравированный Физингером, выставленный в Национальной библиотеке 26-го вандемьера VII года Французской республики».

[10] Есть еще пример подобного влияния на другого революционера, еще более энергичного и более грубого, чем Ожеро, – генерала Вандамма. В 1815 году Вандамм, говорил маршалу д'Орнано: «Мои милый, этот дьявол во плоти (он говорил об императоре) наводит на меня такое помрачение, что я не в состоянии разобраться, и до такой степени, что я, который не боится ни Бога, ни черта, когда к нему приближаюсь, трепещу, как ребенок; он меня заставил бы пройти сквозь игольное ушко, а потом кинуться в огонь.

[11] Редерер, III, 536 (Слова Наполеона 11-го февраля 1809 г.): «Я военный по природе, это моя жизнь, мои привычки. Всюду, где я был, я командовал. Двадцати трех лет я вел осаду Тулона; я начальствовал в Париже во время Вандемьера, я поднял дух солдат в Италии, лишь только туда явился. Я рожден для этого».

[12] Обратите внимание, что у различных членов его семьи наблюдаются различные черты одной и той женственной и нравственной структуры. – Дневник (Слова Наполеона о его братьях и сестрах): «Какая семья, столь же многочисленная, могла бы представать такое прекрасное сочетание?» – Неизданные воспоминания канцлера Паскье, четырнадцать томов в рукописи; II, 543. (Автор, молодой магистрат при Людовике XVI, значительный чиновник во время Империи, крупная политическая личность во время Реставрации и Июльской монархии, по всей вероятности является наилучше осведомленным и самым беспристрастным свидетелем первой половины нашего столетия): «Их пороки и их добродетели выходят за пределы обычной мерки и имеют свойственный им облик. Но что их особенно отличает это – упорство воли и неуклонность в решениях... Они все чувствовали инстинктом свое величие. Они без смущения занимали самые высокие положения... Жозефа нисколько не удивила его невероятная судьба; я слышал, как он в январе 1814-го года несколько раз высказывал перед мною то маловероятное убеждение, что если бы его брат не вмешался в его дела после второго въезда в Мадрид, он был бы еще на троне испанских королей». Что касается до упорства в принятых решениях достаточно напомнить отставку Людовика, увольнение Люсьена, сопротивление Феша: они одни были способны не склоняться перед Наполеоном и порою грубо высказывать ему свое мнение. Страсти, чувственность, привычка ставить себя выше всяких правил, самоуверенность, соединенная с талантом, все это в изобилии льется через край даже у представительниц этой семьи. Элиза в Тоскане, несмотря на беспорядочность своего поведения, где даже внешние приличия не были достаточно соблюдаемы, считалась сильной умом и характером, настоящей царицей. Каролина в Неаполе, будучи не более скромна, чем её сестры, все-таки считалась с приличиями Она более всех других походила на императора; у неё все желания замолкали перед честолюбием. Что касается до Полины, современной красавицы, ни одна женщина со времен супруги императора Клавдия не превзошла ее в использовании своих прелестей; даже болезнь, которую приписывают излишествам подобной жизни, и в силу которой мы так часто видела ее на носилках, не могла отклонить ее с привычного пути. Жером, несмотря на исключительную смелость своих дебошей, сохранил до конца жизни влияние на свою жену.

Мои воспоминания о Наполеоне графа Шапталя, 346: «Все члены этой многочисленной фамилии (Жером, Людовик, Жозеф, сестры Бонапарта) всходили на троны, как будто вновь являлись владельцами своего наследственного права».

[13] Редерер. III 434. Он стоит во главе всего: являет собою власть законодательную и исполнительную, занимается вопросами торговли, каждый день он отдает работе девятнадцать часов и все время остается со свежей, прекрасно работающей головой; он больше сделал в три года, чем короли в сто лет» – Лавалетт. Мемуары. II 75 (слова секретаря Наполеона относительно работоспособности Наполеона в Париже после Лейпцига: «Он ложится в одиннадцать часов. а встает в три часа утра, и до вечера нет минуты, когда бы он не работал. Настанет время, что это кончится, так как он не выдержит, а я раньше его. – Сэр Нейль Кэмпбелл, Наполеон при Фонтенебло и на Эльбе, 443: «Я никогда не видел человека, при каких бы то ни было условиях жизни, обладающего такою деятельностью и таким упорством в этой деятельности. Получается впечатление, что он находит удовольствие в постоянном движении и когда видит, как окружающее его едва держатся на ногах от усталости, каковые случаи наблюдались мною во многих обстоятельствах... Вчера, пробыв на ногах с девяти часов утра до трех часов пополудни при осмотре фрегатов и транспортов, причем он спускался даже в трюмы к лошадям, он сделал трехчасовую прогулку верхом, для того чтобы отдохнуть, как он говорил мне».

[14] М-ме де Ремюза. I, 115: «В сущности, он невежда, мало читавший и читавший всегда на скорую руку». – Стендаль, Мемуары о Наполеоне. «Его образование было далеко не полное... Он не знал большинства великих истин, существовавших уже сотню лет и главным образом тех. который касаются человека или общества, Например, он читал Монтескье не так, как следует, т. е. целиком принять или отвергнуть каждую из тридцати одной книги Духа законов. Он совсем не читал Словаря Бейля, ни Исследования о природе и причинах богатства народов Адама Смита. В разговоре однако не замечался этот недостаток императора; во-первых – руководил разговором он; наконец, – он, как хитрый итальянец, никогда не позволял себе обнаружить своего невежества неуместным вопросом или предположением» – Буррьенн I, 19, 21. В Бриенне «к несчастью для нас, монахи, которым было вверено воспитание юношества, сами ничего не знали и к тому же были слишком бедны, чтобы нанимать знающих учителей... Трудно понять, каким образом мог из стен этого учреждения выйти хоть один способный человек».

[15] Буррьенн, II, 281,342: «Я испытывал неприятное чувство, когда писал под его диктовку официальные речи, где каждое слово было – лицемерие. У него был всегда один ответ: Дорогой мой, вы – просты и ничего в этом не смыслите».

[16] M-me де Ремюза, I, 117, 120. «Я слышала, как Талейран воскликнул однажды: Этот дьявол во плоти лжет на каждом шагу: даже страсти его не поддаются вашему наблюдению, ибо он умеет их маскировать, хотя они и существуют на самом деле». Так, перед тем как сделать лорду Уитворту грубую сцену, результатом которой было уничтожение Амьенского договора, он болтал с дамами и играл с маленьким Наполеоном, его племянником, в весьма веселом и беззаботном настроении. «Вдруг пришли доложить, что собрание в сборе. Его физиономия изменилась, как у актера, лицо как будто побледнело, черты исказились. Он встает, стремительно идет в английское посольство и мечет перуны в продолжение двух часов перед двумя сотнями собравшихся». – «Он часто говорил, что политик должен учесть малейшую выгоду, которую он может извлечь из своих ошибок». Однажды после одной вспышки он говорил аббату де Прадт: «Вы меня считали вне себя от гнева: вы ошибаетесь, у меня гнев никогда не поднимался выше этого». (Он указал на свою шею).

[17] Мио де Мелито, II. 214 (Несколько недель после коронования: «В Европе наступит спокойствие только при условии главенства одного лица, императора, у которого короли будут в положении офицеров, который будет давать королевства своим лейтенантам, который сделает одного королем Италии, другого – Баварии, того ландманом Швейцарии, штатгальтером Голландии, и т. д.

[18] Редерер III, 5 II (2 февраля 1809) «Я люблю власть, но я ее люблю как артист... Я ее люблю как музыкант, любит свою скрипку, я люблю извлекать из неё звуки, аккорды, гармонию. – Другое знаменательное выражение (Редерер, III, 353, 1-е декабря 1800). «Если бы я через три или четыре года стал умирать от лихорадки, в своей постели и, чтобы закончить свой роман, я написал бы завещание, я сказал бы народу, чтобы он берегся военного управления; я бы ему посоветовал объявить гражданские правительство».