Том 5

 

Новый порядок

 

Книга первая

 

Наполеон Бонапарт

 

Глава II

 

(начало)

 

I. Характеры эпохи итальянского Возрождения и современные характеры. – Интенсивность проявления страстей у Наполеона. – Впечатлительность. – Сила его первого движения. – Его нетерпеливость, быстрота, потребность говорить. – Его темперамент, нервы, ошибки, – Постоянное преобладание расчетливой и ясной мысли.

Если рассмотреть ближе современников Данте и Микеланджело, то можно видеть, что они отличаются от нас по характеру еще более, чем по духу. Три сотни лет благочиния, трибуналов и жандармов, общественной дисциплины, мирных нравов и наследственной цивилизации убили в нас силу и порывы врожденных страстей; в Италии, во времена Возрождения они оставались неприкосновенными; у человека тогда были волнения души более живыми и более глубокими, чем в наши дни, желания более пылкими и более необузданными, проявления воли более порывистыми и более упорными, чем у нас; какова бы ни была в отдельном индивидууме двигающая пружина, гордость, тщеславие, ревность, ненависть, любовь, алчность, сластолюбие, эта внутренняя пружина натягивалась энергично и свертывалась с необыкновенной силой, чего теперь нет. Энергия и сила вновь появились в этом великом представителе ХV-го века; игра нервного аппарата одинакова у него [Наполеона] и у его итальянских предков; даже у Малатеста и Борджиа никогда не было головы более впечатлительной и более импульсивной, способной на подобные электрические заряды и разряды, у которых внутренняя буря, сдерживаемая и глухо ворчавшая, проявлялась бы в более неожиданных взрывах и всеразрушающих ударах. Ни одна идея у него не остается умозрительной и чистой; ни одна идея не представляет собою копию действительного или простую картину возможного, каждая есть результат внутреннего толчка, который, произвольно и немедленно, стремится преобразоваться в действие; каждая рвется к своей цели и достигает ее без промедлений, если она не сдерживается и не подавляется насильно. Иногда взрыв до такой степени быстр, что репрессия является запоздавшей. Однажды в Египте был обед в присутствии многих французских дам. Наполеон усадил подле себя одну хорошенькую особу, мужа которой он только что отправил во Францию; неожиданно он опрокидывает на неё графин с водою, как будто нечаянно и, под предлогом исправить беспорядок в туалете, он уводит ее с собою в свое помещение, остается с нею там долго, очень долго, тогда как гости, сидя за столом подле прерванного обеда, ждут и переглядываются. Другой раз в Париже, в эпоху Конкордата он сказал сенатору Вольней: «Франция хочет религии». Вольней сухо и свободно ему возражает: «Франция хочет Бурбонов». Он бросается на Вольнея, дает ему в живот такого тумака ногой, что последний падает без сознания и болеет в постели в течение нескольких дней. Нет человека более раздражительного и вспыльчивого[1], тем более, что он дает волю своему гневу, ибо, распустив поводья кстати и особенно в присутствие свидетелей, он вселяет страх, вымогает уступки, сдерживает повиновение, и его взрывы, наполовину рассчитанные, наполовину непроизвольные, одинаково оказывают Наполеону услугу и помогают ему в жизни общественной, в жизни частной, в сношениях с иностранцами и своими, в учредительных собраниях, в делах с папой, с кардиналами, послами, Талейраном, Беньо, с первым встречным, когда ему нужно пристращать, заставить «свою публику притаить дыхание». В народе и в армии его считают бесстрастным; но вне битвы, где он надевает на себя бронзовую маску, вне официальных представлений, где он подчиняется необходимым требованиям достоинства, почти всегда у него впечатление смешивается с выражением его, внутреннее состояние изливается во внешних проявлениях, его жест срывается и стремится подобно удару. В Сен-Клу, захваченный Жозефиной на месте галантного приключения, он бросается на злосчастную так, «что она едва успевает скрыться», а вечером, чтобы окончательно доконать ее, он кажется взбешенным, «оскорбляет ее на все способы, ломает вещи, которые попадаются ему под руку». Немного ранее империи, Талейран, большой мистификатор, убедил Бертье, что премьер-консул хочет принять титул короля; Бертье стремительно мчится через гостиную, полную народа, добирается с сияющим видом до хозяина и «преподносит ему свой скромный комплимент». При слове король, глаза Наполеона загораются; он тычет кулак под подбородок Бертье, прижимает его перед собою к стене: «Дурак, говорит он, кто просил вас поступать так, чтобы у меня разлилась желчь? Другой раз не беритесь за подобные поручения». Таково его первое движение, его инстинктивный жест: броситься прямо на людей и схватить их за горло; на каждый странице, между писаными фразами можно отгадать скачки и метания подобного рода, физиономию и интонации человека, который вскакивает, поражает и бьет. Когда Наполеон диктует в своем кабинете, «он ходит большими шагами», и если он оживлен, что бывает почти постоянно, «его речь перемешана с яростными проклятиями и даже ругательствами, которые при писании выбрасываются». Но их выбрасывают не всегда, и те, которые читали в оригинале черновики его писем о церковных делах, встречают их там десятками. Нет более нетерпеливой чувствительности. «Одеваясь, он бросает на землю или в огонь часть своего платья, которое ему не впору... В дни празднеств и парадных костюмов необходимо, чтобы камердинеры условились между собою, как пользоваться моментом, чтобы надеть на него ту или другую вещь... Он рвет или ломает все, что причиняет ему самое легкое неудобство, и иногда бедный камердинер, который причиняет ему это легкое неудовольствие, получает грубое и положительное доказательство его гнева». «Его письмо», когда он пытается писать, «представляет собою собрание бессвязных и неразборчивых знаков[2]; половины букв недостает в письме; он перечитывает и не может понять. В конце концов Наполеон почти теряет способность собственноручно писать письма, и его самая подпись представляет собою мазню. Он диктует, но так бистро, что его секретари едва успевают за ним; в первые дни их службы, пот с них катится градом, и они не могут записать и половины того, что он говорил. Нужно чтобы Буррьенн, Mеневаль и Маре были стенографами; он никогда не повторяет фразу; тем хуже для пера, если оно запаздывает; тем лучше, если ряд восклицаний и ругани дают ему время наверстать потерянное. Слова брызжут и льются широкими потоками, иногда без соблюдения сдержанности и благоразумия, даже тогда, кода излияние бесполезно и недостойно: его душа и его ум переполняются; под влиянием этого внутреннего импульса деловой и государственный человек уступает место импровизатору и горячему полемисту. «Говорить, – замечает один хороший наблюдатель, – это у него первая потребность, и конечно он преимущественно пользуется прерогативами высокого положения, когда его не могут прервать и вмешаться в его речь». Даже в государственном совете он увлекается, забывает о разбираемом вопросе, бросается то вправо, то влево, в сферу отступлений, демонстраций и ругани, настаивает в продолжение двух или трех часов, повторяется, решив или убедить, или сломить, и в конце концов спрашивает у присутствующих, не прав ли он; при таких условиях всякий довод не выдерживает борьбы с его доказательствами.

По зрелом размышлении он знает, чего стоит согласие, таким образом полученное, и указывает на свое кресло, говоря. «Согласитесь, что легко доказывать – на этом кресле».

Тем не менее, Наполеон пользуется своим преимуществом, отдается своей страсти, и эта страсть скорее его увлекает, а не он ею руководит.

«У меня очень раздражительные нервы, – говорил он сам, – и в таком положении, если бы моя кровь не циркулировала с постоянной правильностью, я рисковал бы сойти с ума»[3]. Часто напряжение ряда впечатлений до того велико, что оно разрешается физическими конвульсиями.

Странное явление у подобного боевого и государственного человека; «у него не редко можно было видеть, когда он был взволнован, слезы на глазах». Тот, который видел, как умирают тысячи, и который приказывал убивать миллионы людей, рыдает после Ваграма, после Бауцена, у изголовья умирающего старого товарища. «Я видел, говорит его камердинер, как он, оставив маршала Ланна, плакал за своим завтраком: крупные слезы катились по его щекам и падали в тарелку».

Не только физическое ощущение, вид окровавленного и разбитого тела так сильно и так живо действуют на него, но даже слово, простая мысль являются острием, которое почти также глубоко проникает в него. При виде возбуждения Дандоло, который радуется за свою родину, Венецию, проданную Австрии, он волнуется, и на глазах его показываются слезы[4]. В 1806 году, в момент отправления в армию, когда Наполеон прощался с Жозефиной, он растрогался до нервного припадка, и припадок был так силен, что кончился рвотой: «Пришлось его усадить, говорит один очевидец, дать ему апельсинной воды; он проливал слезы; состояние это продолжалось четверть часа». Тот же припадок со стороны нервов и желудка наблюдался в 1808 году, когда он решается на развод; в продолжение всей ночи он волнуется и причитает как женщина; он становится нежным, целует Жозефину, он слабее её: «Бедная Жозефина, я не могу тебя оставить!» Он заключает ее в свои объятия, удерживает ее, он весь под впечатлением настоящего чувства, он заставляет ее раздеться, укладывает ее подле себя и плачет у неё на груди. «Он буквально, говорит Жозефина, омыл своими слезами постель». Очевидно, в подобном организме, как бы ни был могуч регулятор, равновесие рискует нарушиться. Он это знает, ибо он знает все, что его лично касается: он не доверяет своей нервной чувствительности, как не доверяет пугливой лошади; в критические моменты, при Березине, он не хочет знать печальных новостей, которые могли бы ее встревожить, и он твердит настойчивому вестнику: «Зачем же, сударь, хотите вы отнять у меня покой»? Тем не менее, несмотря на предосторожности, два раза, когда ему грозила опасность совершенно исключительного характера, он был захвачен врасплох; он такой ясный и твердый под ядрами, один из самых смелых военных героев и в высшей степени дерзкий политический авантюрист, два раза в разгар парламентарной народной бури он изменил самому себе.

Наполеон 18 брюмера 1799

Наполеон в Совете Пятисот 18 брюмера 1799

 

18-го брюмера [1799], в законодательном корпусе, при криках: вне закона!, Наполеон побледнел, задрожал, казалось, совершенно потерял голову; его пришлось увести из залы; полагали даже, что он заболеет. После отречения в Фонтенбло, в виду яростных проклятий которыми осыпали его в Провансе, в продолжение нескольких дней его нравственное существо, качалось, было подавлено; появились животные инстинкты, страх охватил его, он полагал, что ему несдобровать Он надел на себя мундир австрийского полковника, фуражку прусского комиссара и шинель русского комиссара и все-таки считал себя недостаточно замаскированным. В гостинице Каляды «он вздрагивает и меняется в лице при малейшем шуме; комиссары, которые несколько раз входили в его комнату, постоянно застают его в слезах. «Он их утомляет своим беспокойством и нерешительностью», говорит, что французское правительство хочет его убить на дороге, отказывается от пищи из боязни быть отравленным, думает бежать через окно. В то же время он изливает свою душу и болтает без умолка о свом прошлом, о своем характере, говорит без удержа, неблагопристойно, тривиально, цинично, как человек потерявший точку опоры; его мысли точно сорвались с цепи и кучами толкают друг друга подобно беспорядочной шумной толпе; он становится их господином только в конце путешествия, во Фрежюсе, когда он чувствует себя в полной безопасности, только тогда они снова попадают в старую колею, чтобы катиться там в добром согласии под руководительством главенствующей мысли, которая после кратковременной заминки опять обрела свою энергию и свою власть.

Это, почти постоянное главенство расчетливой и ясной мысли является в Наполеоне чем-то исключительно необычайным, воля его еще более громадна, чем его разум; прежде чем стать повелительницей других, она становится госпожою в своем доме. Чтобы ее измерить, недостаточно указать на проявляемое ею обаяние, перечислить миллионы покоренных душ, оценить громадность внешних препятствий, ею побежденных: необходимо еще и главным образом, представить себе силу и порыв внутренних страстей, которых она держит на узде и которыми правит словно упряжкой лошадей, покрытых пеной и своевольных; она является возничим, который, натянув поводья, держит в постоянном повиновении этих, почти неукротимых коней, согласует их стремительность, координирует скачки, учитывает в свою пользу даже уклонения в сторону, для того чтобы вывести через стремнины катящийся и гремящий экипаж. Если чистые идеи рассудка ежедневно таким образом поддерживают свое доминирующее влияние, то это происходит потому, что вся жизненная сила вложена в их питание, корень их лежит глубоко в его сердце и темпераменте, и этот внедрившийся корень, питающий названные идеи крепким соком, есть первобытный инстинкт, более могущественный, чем его разум, чем сама воля, – инстинкт делать себя центром, все относить к себе, – другими словами эгоизм.

 



[1] Мио де Мелито, I, 297. Он хотел усыновить сына Людовика и сделать его королем Италии; Людовик отказал, указывая, что эта благосклонность, таким образом подчеркнутая, дала бы смысл толкам, циркулировавшим относительно этою ребенка. Наполеон вне себя схватил принца Людовика поперек тела и с силой выбросил его из своей комнаты. Дневник, 10 октября 1816 г. Наполеон рассказывает, что на последней конференции в Кампо-Формио, чтобы кончить с сопротивлением австрийского полномочного, он вдруг вскочил с места, схватил со столика фарфоровый чайный прибор и разбил его об пол со словами: «Там, вот через месяц я разобью вашу монархию». (Факт, засвидетельствованный Буррьеном).

[2] М. де Меневаль I, 112. 347; III, 120: «По поводу своего брака – чрезвычайного события – он собственноручно хотел написать своему будущему тестю (австрийскому императору). Для него это было трудным делом. Наконец, после долгих стараний, он написал письмо, которое едва можно было прочесть» – Меневаль был вынужден исправить уродливые буквы так, чтобы его исправление не бросалось слишком в глаза»

[3] M-me де Ремюза, I, 821: «Я узнала у Корвизара, что его пульс несколько слабее, чем обычный пульс у людей. Он ни разу не испытал обморока». – Нервный аппарат его совершенен во всех отправлениях, несравним в способности воспринимать, запечатлевать, комбинировать и воспроизводить. Но другие органы – очень слабы. Чтобы сохранить равновесие, для него необходимо, чтобы кожа правильно функционировала, иначе появляется раздражение, кашель, задержание мочи. Поэтому он нуждается в постоянных, продолжительных и очень горячих ваннах. Спазмы обыкновенно появляются то в желудке, то в мочевом пузыре. Когда спазмы бывают в желудке, является нервный кашель, который угнетает его моральные и физические силы. Подобный приступ появился с кануна Бородинской битвы и продолжался до следующего дня вступления в Москву: «Беспрерывный и сухой кашель, затрудненное и прерывистое дыхание; лихорадочный, неправильный пульс, мутная, с осадком моча, выходящая по каплям, с болью; нижние конечности отечны». – В 1806 году, в Варшаве, после жестоких спазматических приступов в желудке, он воскликнул в присутствие графа Лобо, что он носит в себе зачаток преждевременной смерти, что он погибнет от той же болезни, от которой погиб его отец. После победы при Дрездене, поев рагу, он почувствовал такие сильные рези, что думал, что его отравили; он отступает, что влечет потерю корпуса Вандама и, как результат, – поражение в 1813 году (Неизданные воспоминания секретаря Паскье, рассказ Дарго очевидца). Эта нервная впечатлительность желудка у него наследственна и проявляется в ранней юности: однажды, в Бриенне, он был поставлен на колена на пороге столовой, «едва он согнул колена, как появилась рвота и жестокий нервный припадок». – Известно, что умер он от опухоли в желудке, подобно своему отцу Шарлю Бонапарту; его дед Жозеф Бонапарт, дядя Феш, брат Лиен [Люсьен?] и сестра Каролина умерли от той же болезни или от болезни аналогичной.

[4] Бурьенн II, 119. «Вне арены своей политической деятельности, он был чувствителен, добр, доступен состраданию».