Том 5. Новый порядок

 

Книга первая. Наполеон Бонапарт

 

Глава II

 

(продолжение)

 

III

 

Деспот. – Его способ укрощать желания. – Степень покорности, которую требует Наполеон. – Его способ оценивать и пользоваться людьми. – Тон его приказаний и его речи.

Наконец мы очутились лицом к лицу с его основной страстью, перед пропастью, которую вырыли в Наполеоне инстинкт, воспитание, рассуждения и теория и в которой погибло великолепное зданье его карьеры: я подразумеваю его честолюбие. Оно являлось первым двигателем его души и составляло основной элемента его воли, до того тесно сливаясь со всем его существом, что он уж не отличал его от себя и порою переставал замечать его существование. «Что касается меня – говорил он Редереру – то я вовсе не честолюбив»; а затем со свойственной ему ясностью мысли поправлялся: «или, если во мне и есть доля честолюбия, то оно врожденное и до того естественно вытекает из сущности моего характера, до того тесно связано с моим существом, что является как бы кровью, текущей в моих жилах, либо воздухом, которым я дышу». – Еще глубже Наполеон сравнивает свою страсть с этим непроизвольным, могучим и диким чувством, которое заставляет трепетать душу от её рвущейся ввысь верхушки до глубины её органических корней, с этим всесильным трепетом, охватывающим весь организм единовременно и тело и душу, с этим жгучим и страшным порывом, которому имя любовь. «У меня одна лишь страсть, одна любовница – Франция; я сплю с ней, она никогда мне не изменяет, она отдает мне свою кровь и свои сокровища; если мне нужно 500 тысяч человек, она мне их дает». – Никто не должен становиться между ним и Францией и пусть Иосиф не заявляет по случаю коронаций претензий на второе место в империи, пусть не мечтает заместить его в будущем, пусть он не предъявляет своих прав брата. «Это ранило бы меня в самое чувствительное место». Он это сделал: «теперь ничто не в силах изгладить это из моей памяти. Это все равно, как если бы он сказал любовнику, что он наблюдает его возлюбленной, или же что он надеется добиться обладания ею. Моя любовница – власть; я слишком дорогой ценой купил ее, чтобы позволить похитить ее у меня, или же допустить, чтобы кто-либо с вожделением поглядывал на нее»: столь же жадное, как и ревнивое честолюбие, приходящее в ярость от одной мысли о сопернике, тяготится мыслью о поставленных ему границах; как ни велика приобретенная власть, оно жаждет еще большей и от самой обильной трапезы отходит ненасыщенное. На другой день после коронаций он говорил Декре: «Я слишком поздно родился, теперь трудно совершить что-либо великое; конечно я сделал блестящую карьеру, я этого не отрицаю, я пошел по верному пути. Но какая разница с античными временами. Возьмите, например, Александра: покорив Азию, он объявил себя сыном Юпитера, и весь Восток этому поверил, за исключением Олимпии, которая, понятно, на этот счет имела свое особое мнение, Аристотеля, да нескольких афинских педантов. Ну, а вздумай я объявить себя сыном Предвечного Отца, любая торговка посмеется мне в лицо при встрече. Народы теперь слишком просвещены; нет больше возможности свершать великие дела». – Но однако даже в этой священной области, которая в течение двадцати веков оставалась неприступной, он постарался захватить все что было возможно, посредством уловки, наложив свою руку сперва на церковь, а затем на папу; словом тут, как и везде он взял все, что можно, было взять. – По его мнению, это вполне естественно: это его право, потому что лишь он один на это способен. «Мои итальянские народы должны знать, кто я, чтобы не забывать, что в одном моем мизинце больше ума, чем во всех их головах вместе взятых». В сравнении с ним они дети, «низшие существа», точно так же французы и остальное человечество: – один дипломат часто встречавшийся с ним в течение продолжительного времени и имевший возможность видеть его в различной обстановке и при различных обстоятельствах таким образом определяет его характер: «он считал себя исключительным существом, созданным для того, чтобы управлять миром и по своему усмотрению руководить всеми умами».

Вот почему все, кто приближался к Наполеону, должны были отказаться от собственной воли и превратиться в простое оружие управления. «Этот ужасный человек – говаривал часто Декре – поработил всех нас, он крепко держит в своей руке все наши стремления, а эта рука попеременно бывает то бархатной, то стальной и никогда нельзя заранее знать какою она будет в данный день, так же как невозможно было ускользнуть от неё – она никогда не выпускала того, что ей удавалось захватить».

Наполеон на императорском троне

Наполеон на императорском троне. Картина Ж. О. Д. Энгра, 1806

 

Всякий намек на независимость даже случайную и временную оскорбляет его, всякое умственное и нравственное совершенство – раздражает и он пытается избавиться от них, наконец доходит до того, что он окружает себя исключительно покоренными и рабскими душами; его приближенные все или фанатики или простая машины, вроде благоговейно преклоняющегося пред ним Маро или на все готового Савари. Наполеон сразу же низвел своих министров до положения простых чиновников, ибо он не только повелевал, но и самолично управлял, во всяком деле внимательно изучая не только сущность его, но и все подробности, следовательно для замещения высших должностей ему нужны были деятельные писаря, немые исполнители, послушные и обладавшие специальными знаниями манекены, но отнюдь не свободные и искренние советники. «Я не смог бы вести с ними дела, если бы они не отличались посредственностью ума или характера». Что же касается его генералов, то он сам сознается, «что он любит наделять славой лишь тех, кто не умеет пользоваться ею. Во всяком случае, «он хочет быть единственным властелином славы, чтобы по своему усмотрению наделять ею или лишать её», сообразуясь при этом с своим личным интересом, если бы кто-либо из военных приобрел слишком громкую известность, он стал бы опасен, поэтому надо так поставить дело, чтобы подчиненный не пытался сделаться менее зависимым. Об этом уж заботятся бюллетени, применяя умышленный замалчивания, извращения и другие уловки: «ему случалось умалчивать о некоторых победах или превращать в успех какой-либо промах какого-либо генерала. Бывало, что какой-нибудь генерал вдруг неожиданно узнавал из бюллетеня о действии, которого он никогда не совершал или же о речи, которой он никогда не произносил». Если он пытался опровергнуть это, его заставляли замолчать, но зато в вознаграждение позволяли ему грабить, налагать контрибуции и обогащаться. Став герцогом или владетельным князем с полумиллионом или миллионом дохода с земель, он однако не становился от этого менее зависимым, ибо творец принимал должные предосторожности по отношению своих творений. «Вот люди, – говорил он, – которых я сделал независимыми; но я всегда сумею снова подчинить их себе и не допустить их сделаться неблагодарными». И на самом деле Наполеон их щедро наградил, но наделил их разрозненными владениями в покоренных странах, чем тесно связал их судьбу с своею судьбою; кроме того, чтобы лишить их материальной независимости, он нарочно вводил их и всех значительных сановников в расходы и пользуясь их денежными затруднениями держал их в ежовых рукавицах. «Большинство маршалов были кругом в долгу и теснимые кредиторами – то и дело обращались к нему за помощью, которую он часто оказывал тому, либо другому, руководствуясь при этом собственной фантазией или расчетом».

Таким образом, сверх той неограниченной власти, которою Наполеон пользовался, благодаря своему могуществу и своей гениальности, ему хотелось иметь еще непосредственное, добавочное неотразимое влияние на каждого в отдельности. Благодаря этому «он тщательно развивает в людях низменные страсти... он с удовольствием подмечает слабые стороны, чтобы извлекать из них пользу». Так пристрастие к деньгам Совари, придворные интриги Маре, тщеславие и чувственность Камбасереса, беззаботный цинизм и «изнеженная порочность» Талейрана, «сухость характера» Дюрока, якобинский порок Фуше, «глупость» Бертье – ничто не ускользает от его внимания, все это доставляет ему удовольствие, и он извлекает из этого пользу: «Там где он не находить пороков, он поощряет слабость и за неимением лучшего, он возбуждает страх, чтобы во что бы то ни стало всегда и везде чувствовать свое превосходство... Он страшится чувства привязанности и старается изолировать своих приближенных друг от друга... Даря свою благосклонность, он старается пробудить в душе беспокойство; он полагает, что нет вернее средства подчинить себе людей, как скомпрометировать их, а порою даже опозорить их имя... «Это не важно, что Коленкур скомпрометировал себя – говорил Наполеон через несколько дней после убийства герцога Энгиенского – он теперь лучше прежнего станет служить мне».

Но уж раз какое-либо существо попадалось ему в руки, оно должно было отказаться от мысли освободить от его власти или же отвоевать от него хотя бы небольшую долю независимости: оно всецело и безраздельно принадлежало ему. – Недостаточно было добросовестно и успешно исполнять свои обязанности и беспрекословно следовать его предначертаниям, он хотел обладать не только чиновником, но и человеком. «Я не отрицаю всего этого – говаривал он в ответ на похвалы расточаемый кому-либо – но все это не то, что мне нужно». Он требовал преданности, а под преданностью он подразумевал готовность отдать ему всецело и безраздельно «свою личность, свои чувства и помыслы». – «По его мнению – пишет один свидетель – мы должны отказаться от всех наших старых привычек, даже самых незначительных, чтобы жить одной мыслью; соблюдать его интересы и исполнять его желания». Кроме того все его приближенные должны заглушить в себе способность критически относиться к наблюдаемым явлениям. «Чего он больше всего боится, так это чтобы рядом ли с ним или же вдали от него не зародилось и не сохранялось уменье анализировать. – «Его мысль – мраморная форма, в которую должны быть втиснуты все умы без исключения. – Больше всего он боится, чтобы два ума не выскользнули из неё одновременно и по одному направлению; их согласие даже бездеятельное, их взаимное понимание даже ничем не выраженное, их перешептывание почти немое являются в его глазах партией, лигой, а если они чиновники, то «заговором».

После своего возвращения из Испании Наполеон в порыве дикой ярости, с страшными угрозами заявил: «что те, кого он сделал своими сановниками и министрами не вольны больше ни в своих мыслях, ни в словах, которые должны быть лишь эхом его мыслей и слов и что они становятся на путь измены, как только начинают сомневаться, а когда они доходят до несогласия с ним, то это является уж полной изменой с их стороны.

Если же они пытаются защитить от его беспрерывных захватов свою совесть, католическую религию либо честь, он удивляется и раздражается. Гондскому епископу, который с почтительной преданностью стал извиняться перед нам, что совесть не позволяет ему принести вторично присягу, он грубо заметил, повернувшись к нему спиною: «ну, так стало быть, у вас глупая совесть, сударь!» – Директор библиотеки Порталис, узнав от своего двоюродного брата аббата д'Астроса, что у него имеется папская грамота, не злоупотребил его доверием; он ограничился тем, что посоветовал своему кузену держать втайне эту грамоту и предупредил, что если тот станет распространять папское послание, он примет меры к изъятию его из обращения; сверх того из предосторожности он предупредить префекта полиции. Не он не донес непосредственно на своего кузена; он не арестовал человека и не конфисковал бумаги. За это Наполеон в присутствии всего Государственного Совета сделал ему строгий выговор, «пронизывая его своим пытливым взором, который казалось сверлил мозг», он заявил ему, что он совершил самое «низкое предательство», он с полчаса продержал его под градом упреков и оскорблений и прогнал его с глаз, как не прогоняют проворовавшегося лакея. – Всякий чиновник как при исполнении своих непосредственных обязанностей, так и в частной жизни должен быть готов оказывать ему всевозможные услуги и всегда исполнять все его поручения какого бы рода они ни был». Если его удерживает излишняя щепетильность, если он ссылается на частные обязательства, если он опасается поступить вопреки порядочности, либо общепринятой морали, он навлекает на себя неудовольствие или же теряет благосклонность повелителя: такой удел выпал на долю г. де Ремюза, который не пожелал стать его шпионом, его доносчиком, его соглядатаем в Сен-Жерменском предместье и отказался ехать в Вену с целью выпытать у госпожи Андре адрес её мужа, чтобы затем его отдать на расстреляние; Савари, взяв на себя роль посредника в этом деле, без устали уговаривал его и твердил ему: «Вы губите свою карьеру, поверьте, я отказываюсь вас понимать».

Однако тот же Савари, министр полиции, исполнитель самых ответственных поручений, главный руководитель убийства герцога Энгиенского и покушения в Байоне, фабрикант фальшивых ассигнаций австрийского банка для кампании 1809 года, и ассигнаций русского банка для кампании 1812 года, наконец устал повиноваться; на него возлагали слишком грязные поручения, и, как ни покладиста была его совесть, однако, в глубине её нашлось чувствительное местечко и дошло до того, что он стал испытывать укоры совести. С величайшим отвращением принялся он в феврале 1814 года за приготовление небольшой адской машины с часовым механизмом, предназначавшейся для того, чтобы взорвать на воздух возвращающихся во Францию Бурбонов: «Ах, – говорил он, истирая рукою свой лоб, – надо сознаться, что подчас очень трудно служить императору».

Наполеон так много требует от человеческого существа, потому что в игре, которую он затеял, ему необходимо все получить; в том положении, какое он себе создал, не может быть речи ни о каких послаблениях: «Может ли быть чувствительным государственный человек? – говорил он, – разве это не совершенно исключительное существо, всегда одинокое с одной стороны и постоянно находящееся в общении с людьми с другой?». В этом поединке без отдыха и пощады, люди интересуют его лишь постольку, поскольку он может извлекать из них пользу: вся их ценность заключается для него в той выгоде, какую он от них получает, все его внимание устремлено на то, чтобы отыскать и извлечь из них до последней капли все их способности, дарования, которые могут быть ему полезны: «Я не позволяю увлекать себя бесполезным чувствам – говорил он однажды, – а Бертье до того безличен, что я не знаю, за что я стал бы любить его. А, однако, когда ничто меня не отвлекает, я испытываю известного рода влечение к нему». И ничего, больше: по его мнению, такое равнодушие обязательно для главы государства; «он разглядывает политику через свою подзорную трубку, заботясь о том, чтобы её стекла ничего не увеличивали и ничего не уменьшали». Вследствие этого если не считать нервных припадков чувствительности, «он относился к людям как начальник мастерской к своим рабочим», или вернее, к орудиям производства: раз орудие стало негодным к употреблению, то все равно станет ли «но покрываться плесенью где-либо в углу полки или же будет вброшено в кучу ломаного железа. Однажды министр исповеданий, Порталис, вошел к нему с расстроенным лицом и слезами на глазах. «Что с вами, Порталис, – спросил Наполеон, – вы больны?». «Нет, государь, но я глубоко несчастен, турский архиепископ, бедный Буажелен, мой товарищ, мой друг детства…» «Ну, что такое там с ним случилось?» «Увы, государь, он умер». «Для меня это безразлично, он не нужен мне больше». Неограниченный властелин, эксплуатирующей людей я предметы, тела и души, чтобы ими пользоваться по своему усмотрению, он неограниченно пользуется своей властью, и через несколько лет доходит до того, что заявляет так же безапелляционно, но еще более деспотически, чем Людовик XIV, «моя армия, мой флот, мои кардиналы, мой сенат, мои народы, моя империя». Корпусу армии, отправляющемуся в атаку, он сказал: «Солдаты, мне нужна ваша жизнь и вы обязаны отдать мне ее». А генералу Дорсенну и гвардейским гренадерам заявил: «Говорят, что вы ропщете, что вы хотите вернуться в Париж к вашим любовницам; но не самообольщайтесь, я продержу вас под ружьем до восьмидесяти лет, вы родились на бивуаке, тут вы и умрете».

А как он обращается со своими братьями и родственниками, ставшими королями, как туго он натягивает поводья, как подстегивает их хлыстом и шпорами, чтобы они быстрее мчались и прыгали через овраги, лучше всего видно из его переписки: малейшее поползновение проявить личную инициативу, хотя бы оправдываемое нетерпящей отлагательства крайностью, или же очевидным добрым намерением, обуздывается как уклонение в сторону с такою беспощадною жестокостью, от которой сгибается хребет, и ломаются колени виновного.

Вежливому и такому преданному и покорному принцу Евгению он написал: «Если вы спрашиваете у Его Величества разрешения переменить потолок или же осведомляетесь об его мнении на этот счет, вы должны терпеливо ожидать ответа; и если бы даже горел Милан, вы должны спросить у него разрешение на тушение пожара и не принимать самостоятельно никаких мер, пока Его Величество недоволен вами, очень недоволен; вы никогда не должны делать того, что он предпочитает сам сделать, он этого не хочет и никогда не простит вам сопротивление его воле».

Можете себе теперь представить, какой тон принимал он и отношению своих подчиненных, по поводу французских батальонов, которым был воспрещен свободный вход на голландские площади, он сказал: «скажите нидерландскому королю, что если его министры действовали по собственной инициативе, я арестую их и велю срубить им всем головы». Сегюру, члену академического комитета, одобрившего речи Шатобриана, он заявил: «Вы и Фонтан, как член государственного совета заслуживаете того, чтобы я вас отправил в Венсен... Скажите второму отделению института, что я не хочу, чтобы на его собраниях говорили о политике... Если оно меня ослушается, то я закрою институт, словно низкопробный клуб».

Даже когда Наполеон не сердится и не ворчит, когда он втягивает в себя когти, все же чувствуются его когти. Так он сказал Беньо, которого он только что с полным сознанием своей несправедливости, публично осыпал грубыми, незаслуженными оскорблениями: «Где же ваша голова, большой дурак?». Тогда Беньо, высокий как тамбурмажор наклоняется пониже и маленький человек, приподняв руку, треплет за ухо большого. Это «знак величайшей упоительной милости» – говорит Беньо – доказательство, что владыка смягчился. Еще того лучше, повелитель удостаивает Беньо выговора за его личные вкусы, стремления, за его желание вернуться в Париж: «Чего мне хочется? Стать его министром в Париже? Судя потому, что он мог заключить обо мне при других обстоятельствах, я не выдержу долго и погибну от забот к концу первого же месяца. Он уже убил Порталиса, Кретера и даже Трейлара, жизнь которого однако и прежде не была сладка: он не мог уже отправлять своих естественных нужд, точно также как и другие. Со мною случиться тоже, если еще не похуже того…» «Оставайтесь здесь... А когда вы состаритесь или вернее, когда мы все состаримся, я вас отправлю в сенат, где вы получите возможность болтать в свое удовольствие». Несомненно, что по мере приближения к его особе, жизнь становится все менее приятной. «Несмотря на то, что ему всегда прекрасно прислуживали я моментально исполняли все его приказания, он все же нашел нужным ввести в внутреннюю интимную жизнь дворца известную долю террора».

Какую бы важную услугу не оказали ему, он никогда не поблагодарит, не похвалит, один-единственный раз он выразил одобрение своему министру иностранных дел де Шампаньи, за то, что он в одну ночь заключил на весьма выгодных условиях Венский трактат. Тут от неожиданности Наполеон впервые выразил во всеуслышание свои чувства, «тогда как обыкновенно он выражал одобрение посредством молчания». Когда министр двора, Ремюза, дешево, хорошо, блестяще и успешно «устраивал ему один из тех великолепных праздников, на которых группировались все искусства, чтобы доставить ему наслаждение», госпожа Ремюза никогда не спрашивала мужа, доволен ли император, но осведомлялась лишь, очень ли он или не очень ворчал. «Его основной принцип, который он применял везде как в важных делах, так и в мелочах, заключался в том, что люди добросовестно выполняют свое дело только тогда, когда опасаются ответственности за промахи.

Чтобы машина исправно действовала надо, чтобы машинист почаще чистил ее и починял и Наполеон неизменно следует этому правилу, в особенности после продолжительного отсутствия. Перед его возвращением из Тильзита «все с мучительным беспокойством разбирали и анализировали свои поступки, стараясь предугадать, что собственно в их поведении может вызвать неудовольствие повелителя. Супруга, семья, первые в государстве сановники – все в большей или меньшей степени испытывали этот тайный трепета, а императрица, которая его знала лучше, чем кто бы то ни было, наивно заявляла: «Император так счастлив, что вероятно сильно будет всех распекать». Действительно едва лишь вернувшись, он задал всем хорошую встряску; «а затем, чувствуя удовлетворение, что удалось всех терроризировать, он словно сразу все забыл и жизнь вошла в свою колею». Отчасти, руководствуясь расчетом, а отчасти, следуя внутреннему влечению, он всегда и везде сохранял, царственную осанку». Вследствие этого «его двор был нем и холоден и носил на себе печать скорее тоски и скуки, чем гордого достоинства; на всех лицах лежало выражение затаенного беспокойства, везде царило принужденное и тусклое молчание». Фонтенебло невзирая на «все свое великолепие и развлечения» никому не давало ни удовольствия, ни истинной радости, даже самому императору. «Я вас от души сожалею, говорил Талейран Ремюза, вам приходится развлекать неразвлекаемого». В театре он погружается в думы, либо зевает; аплодировать воспрещается, «глядя на целый ряд трагедий, двор скучает, молодые женщины засыпают на представлениях; все расходятся из театра скучные и недовольные».

То же стеснение царит и в салонах. Наполеон не умеет или думается просто не хочет поставить себя так, чтобы люди в его присутствии чувствовали себя свободно, он опасается малейшего проявления фамильярности и старается внушить всем боязнь произнести при свидетелях какое-либо неосторожное слово. Во время контраданса он прогуливается среди дам, обращаясь к ним с незначительными или колкими замечаниями; если он разговаривает с ними, то всегда свысока и враждебно; «в глубине души он питает» к ним недоверие и недоброжелательство это происходит оттого, что «он считает приобретенное ими влияние в обществе возмутительной узурпацией». «С его языка никогда не срывалось любезное или по крайней мере вежливое слово по адресу женщины, хотя порою в выражении его лица и в звуке голоса проскальзывало желание произнести его... Он говорит с ними лишь о нарядах, в которых он знал толк и потому был строгим и требовательным судьею и порою делает на этот счет весьма грубые замечания, кроме того он любил спрашивать их о числе их детей и в очень резких выражениях осведомлялся сами ли они выкормили их всех, Наконец он еще интересовался их светскими отношениями». Вот почему «каждая из них испытывала величайшее удовольствие, когда он оставлял ее в покое».

Подчас ему доставляло большое наслаждение унижать и дразнить их; он тогда начинал злословить и издевался над ними в глаза, принимая тон полковника по отношению маркитанток: «Да, сударыни, вы даете обильную пищу языкам обитателей Сен-Жерменского предместья; они, например, говорят, что вы madame А... находитесь в связи с господином Б..., а вы, madame С... с Д..». Если ему случалось при посредстве полиции узнать про какую-нибудь любовную интригу, «он обязательно делился с обманутым мужем этими сведениями». Даже когда дело касалось его личных капризов, он был столь же нескромен: обыкновенно после разрыва, он сообщал факт и называл имя: даже больше того, он сознавался во всем Жозефине, посвящал ее в самые интимные подробности и не допускал никаких протестов с её стороны: «Я имею право на все ваши жалобы ответить одним словом: это – я»!

Действительно это слово играет в жизни Наполеона первенствующую роль, и чтобы пояснить его он добавляет: Я стою в стороне от всего мира, вне правил общепринятой морали», я не признаю никаких стеснений, никаких обязательств, никакого кодекса, даже обыденного кодекса внешней гражданственности, который, смягчая или скрывая первобытную грубость, дает возможность людям встречаться без резких столкновений». Он не понимает такой морали и отрицает ее. «Я ненавижу, говорил он, – это бессмысленное, все нивелирующее слово «приличия», которое вы все, при всяком удобном случае выдвигаете вперед; это изобретение глупцов, придуманное ими с целью хотя бы отчасти приблизиться к умным людям, это род общественного кляпа, который стесняет сильных и полезен лишь посредственности... Ах, хороший, тонкий вкус! Вот еще одно из классических понятий, которое я не понимаю и не признаю». «Он ваш личный враг, сказал ему однажды Талейран, – если бы вы могли уничтожить его пушечными выстрелами, он надолго исчез бы с лица земли». Это объясняется тем, что хороший вкус является венцом цивилизации, самым существенным покровом человеческой наготы, неотъемлемой частью человеческого существа, с которой оно труднее всего расстается, но для Наполеона и эта легкая ткань является путами; он инстинктивно отбрасывает ее, потому что она стесняет его инстинктивный и бесшабашный размах, его повелительные и дикие порывы победителя, всецело поработившего побежденного.

Каким невыразимым стеснением окружает Наполеон всех, каким угнетающим бременем тяготеет его произвол над самыми мягкими характерами и над наиболее испытанною преданностью, с каким бессердечием он попирает и сокрушает чужую волю, до какой степени он стесняет и сдавливает дыханье человеческого существа, он сам понимает лучше, чем кто бы то ни было другой. Он как то выразился: «Самый счастливый человек тот, который сумел спрятаться от меня в самом глухом уголке провинции». А то однажды он спросил у Сегюра, как он думает, что почувствуют все после его смерти и когда тот стал распространятся об единодушных сожалениях, то он резко оборвал его сказав: «вовсе нет», а затем с многозначительным глубоким вздохом, которым он хотел выразить всеобщее облегчение, император добавил: «Все скажут: "уф"».

 

 

IV

 

Поведение Наполеона в обществе. – Его обращение с женщинами. – Его презрение к приличиям.

Нет такого даже неограниченного властелина, который бы постоянно, с утра до вечера сохранял внешность деспота; обыкновенно, в особенности во Франции день царственной особы разделяется на две части, первую половину дня глава государства посвящает делам, а вторую светским удовольствиям и не переставая быть повелителем превращается в хозяина дома: ибо он принимает гостей и что бы эти гости не превратились в автоматов, он заботится о том, чтобы они себя хорошо чувствовали. Так поступал Людовик XIV; быть со всеми вежливым, всегда приветливым и даже благосклонным по отношению мужчин, любезным и даже предупредительным по отношению женщин, избегать всякой резкости, всяких вспышек, всякой иронии, не произносить никогда никаких колкостей, не давать чувствовать окружающим их зависимости и подчиненного положения, поощрять их разговор и даже болтовню, поддерживать в беседе внешнее равенство, встречать с улыбкой возражения, иногда принимать участие в споре, порою пошутить, рассказать что-либо интересное – такова была его салонная программа. Необходимо, что бы во всяком человеческом обществе была своя свободная программа, а не то жизнь в нем замрет. Поэтому в старину такая программа называлась savoir vivre (уменье жить) и король беспрекословно и добросовестно подчинялся всем требованиям кодекса вежливости; в силу традиции, благодаря воспитанию он по-крайней мере хоть с людьми высшего круга обращался как с равными, и придворные постоянно бывали его гостями, не переставая оставаться его подчиненными.

Совсем не то у Наполеона. Из этикета заимствованного у старого двора, он сохранил лишь строгую дисциплину и пышные парады. «Церемониал, говорит один из свидетелей, – совершался так строго размеренно, словно он происходил под барабанный бой, казалось точно все шло ускоренным темпом». Эта торопливость, это томительное чувство страха, которое он внушает, убивают вокруг него всякое удовольствие, всякое удобство, всякий непринужденный разговор и свободное общение; между ним и окружающими его не существуешь никакой связи, кроме повелений с одной стороны и послушания с другой. «Те немногие люди, которых он выделял из числа остальных, как Савари, Дюрок, Маре или молчали, или передавали его приказания... Мы же покорно исполнявшие то, что нам приказывали, являлись в их глазах, да, пожалуй, и в собственных, простыми машинами, мало чем отличающимися от нарядных золоченых кресел, которыми были украшены Тюильрийский дворец, и замок в Сен-Клу».