Глава 3

 

(продолжение)

Клубы и печать ускоряют ход революции – Народ начинает требовать низложения короля и учреждения республики – На Марсовом поле подписана петиция – Лафайет и Байи подавляют восстание вооруженной силой

Пока эти люди, исключительно политики, следя, каждый по своему разумению, за ходом революции, мужественно хотели остановить ее там, где останавливались их взгляды, революция продолжала свой путь. Ее идея была слишком велика, чтобы уместиться в голове одного публичного человека.

Независимо от национальных собраний, она создала себе два рычага, еще более могучих и страшных, предназначенных для того, чтобы шевелить и встряхивать этих политиков, если бы они вздумали остановиться, когда она хотела продолжать свой ход. Такими рычагами стали печать и клубы. Они относились к легальным собраниям как чистый воздух относится к спертому.

В течение полувека перед революцией печать оставалась громким и звучным эхом мысли мудрецов и реформаторов. Как только разразилась революция, печать сделалась бурным и циничным отголоском народных страстей. Книг более не издавалось, для этого не было времени; пресса выходила сначала в виде брошюр, а потом во множестве летучих листков, которые, распространяясь по низкой цене или даже бесплатно, призывали толпу к чтению и обсуждению.

Мирабо, желающий, чтобы слово революции разносилось по департаментам, несмотря на постановления правительства, создал такой рупор в «Письмах к избирателям», которые потом превратились в «Курьер Прованса». С открытием Генеральных штатов и взятием Бастилии появились и другие газеты. Каждому новому проявлению революции соответствовало рождение новых печатных изданий. Главным органом народной агитации стала тогда еженедельная газета «Парижские революции» под редакцией Лустало, выходившая тиражом в 200 000 экземпляров. Ее направление выражалось в эпиграфе: «Великие люди только потому кажутся нам великими, что мы стоим на коленях; встанем же!» Памфлет «Разговоры фонаря с парижанами» стал делом Камилла Демулена. Никто лучше Демулена не олицетворял в себе толпу; это была сама толпа, с ее неожиданными и бурными движениями, с ее подвижностью, непоследовательностью, яростью, прерываемой смехом. Он был не только знамением народа, он был самим народом.

 

 

Демулен явился жестоким чадом революции, Марат же стал ее яростью; в его идеях слышались прыжки дикого зверя, а в слоге – скрежет когтей. Его журнал «Друг народа» обливался кровью в каждой строке. Писатель без таланта, ученый без имени, страстно желая славы, но не получив ни от общества, ни от природы средств прославиться, он мстил всему великому не только в обществе, но и в природе. Гений был Марату ненавистен не менее аристократии. Марат его преследовал как своего личного врага. Равенство сделалось его манией потому, что чье-нибудь превосходство становилось ему мучением. Марат любил революцию, поскольку она понижала всех до его уровня; он любил ее кровь потому, что кровь смывала оскорбительность его долгой неизвестности. Он сделался доносчиком во имя народа, зная, что донос – это не что иное, как лесть по отношению к тем, кто сам трепещет. Народ же трепетал всегда. Истинный пророк демагогов, вдохновляемых безумием, Марат выдавал свои ночные грезы за дневные заговоры. Он прикрывался таинственностью, как все оракулы. Он жил во мраке, выходил только ночью, вступал в сношения с людьми только после зловещих предосторожностей. Подземелье служило ему жилищем. Он скрывался там, невидимый ни кинжалу, ни яду. Журнал его представлял воображению нечто сверхъестественное. Доверие, которое питали к Марату, походило на поклонение. Запах крови, которой он беспрестанно требовал, бросался ему в голову. Это было безумие революции, выразившееся в человеке, который сам был олицетворенным безумием!

Бриссо, Кондорсе, Карра, Лакло – все эти люди побуждали народ идти дальше пределов, которые Барнав ставил событию 21 июня. Статьи порождали предложения, за предложениями следовали петиции, за петициями – уличные волнения.

Народ, у которого вся политика состоит в чувстве, ничего не понимал в отвлеченных суждениях государственных людей Собрания, из уважения к королевскому сану навязывающих ему беглого короля. Умеренность Барнава и Ламетов в глазах народа стала сообщничеством. Во время всех народных сборищ слышались крики об измене. Декрет Собрания послужил сигналом возрастающего брожения, которое с 13 июля выразилось в проклятиях и угрозах. Массы рабочих, выйдя из мастерских, наполнили городские площади и требовали от муниципальных властей хлеба; чтобы их успокоить, община решила выдать им продовольственные и денежные субсидии. Байи, мэр Парижа, открыл для них временные работы, люди ненадолго отвлеклись, но очень скоро забросили работу, привлекаемые шумом и криками о голоде.

Толпа направлялась из ратуши к Клубу якобинцев, из клуба – в Национальное собрание, требуя теперь уже низложения республики. У этой толпы не было другого вождя, кроме тревоги. Воля ее звучала тем могущественнее, чем она была анонимнее. Толпа шла сама, говорила сама, сама писала на улицах свои угрожающие воззвания. Первая из таких петиций, представленная Собранию 14-го числа в сопровождении 4000 просителей, оказалась так и подписана: «Народ». Собрание, твердое и бесстрастное, выслушав петицию, перешло к очередному вопросу повестки дня.

Выйдя из Собрания, толпа направилась на Марсово поле. Вторую петицию составили в выражениях еще более повелительных: «Уполномоченные свободного народа, неужели вы разрушите дело, которое мы совершили?! Неужели вы замените свободу царством тирании? Если это так, то знайте, что французский народ, завоевавший себе права, не хочет больше их терять». Оставив Марсово поле, народ окружил Тюильри, Национальное собрание, заполнил Пале-Рояль. Призвали закрыть театры и провозгласили запрет на общественные увеселения до тех пор, пока требования народа не окажутся выполненными.

Вечером до четырех тысяч человек сошлось в Клубе якобинцев: именно там находились люди, обладавшие наибольшим доверием нации. Трибуну занял член клуба, который обвинил одного гражданина в оскорблении Робеспьера. Обвиненный оправдывался, но его выгнали из Собрания. В эту минуту появился Робеспьер и просил прощения для этого гражданина. Рукоплескания приветствуют его великодушное вмешательство, энтузиазм достигает своего апогея. Лакло предлагает составить петицию. Она будет отправлена в департаменты и удостоверена десятью миллионами подписей. Один из членов возражает против этой меры – во имя мира. Тогда поднимается Дантон: «Я также люблю мир, но не мир рабства. Если у нас есть энергия, покажем ее. Пусть те, кто не чувствуют в себе мужества взглянуть в лицо тирании, не трудятся подписывать нашу петицию. Нам не нужно лучшего испытания, чтобы узнать самих себя».

Затем вновь заговорил Робеспьер. Он указал народу, что Барнав и Ламеты играют такую же роль, как Мирабо: «Они действуют по соглашению с нашими врагами, а нас называют мятежниками!» Более осторожный, чем Лакло и Дантон, он, впрочем, не высказался о петиции. В итоге народ одержал верх: разошлись в полночь, согласившись подписать петицию на другой день на Марсовом поле.

Следующий день был потерян для восстания в распрях между клубами относительно формы петиции. Между тем Собрание со вниманием, Байи с готовностью, а Лафайет с решимостью наблюдали за подавлением волнений. Шестнадцатого июля Собрание пригласило к себе муниципальные власти и министров, возложив на них ответственность за общественный порядок, затем составили текст обращения к французам, чтобы объединить их вокруг конституции. Вечером Байи распорядился опубликовать прокламацию против агитаторов. Якобинцы, находясь в нерешительности, сами постановили подчиниться распоряжениям Собрания.

Семнадцатого числа рано утром народ начал собираться на Марсовом поле и окружать Алтарь Отечества, воздвигнутый посреди площади Федерации. Странный случай открыл собой череду убийств, совершившихся в этот день. Когда толпа возбуждена, все служит ей поводом к преступлению. Молодой живописец, который раньше времени, назначенного Собранием, списывал патриотические надписи, сделанные на боках Алтаря, услышал под своими ногами легкий шум. Взглянув внимательнее, он с изумлением увидел острие бурава, которым люди, прятавшиеся под ступеньками Алтаря, пробивали доски пьедестала. Художник побежал к первому же военному посту. Солдаты последовали за ним. Приподняв одну из ступенек, нашли двух инвалидов, которые ночью забрались под Алтарь без всякого дурного намерения, как сами сознались, кроме детского и неуместного любопытства. Немедленно распространилась молва, что под Алтарь подведены мины, чтобы взорвать народ, а подле заговорщиков найден бочонок с порохом, что инвалиды, захваченные среди приготовлений к преступлению, – это наемники аристократии, что они сознались в своем роковом намерении и им обещали награду в случае успеха злодейства. Инвалидов допросили. Как только последние вышли из караульного помещения, толпа бросилась на них, отбила у конвоя – и через минуту оба были убиты, а их головы на концах пик понесли по окрестностям Пале-Рояля.

Известие об этом убийстве, распространившееся по городу, вызвало разнородные чувства, в зависимости от того, кто видел в этом деле преступление народа, а кто – преступление его врагов. Истина обнаружилась позже. Волнение увеличилось от негодования одних и от подозрений других. Байи послал на Марсово поле трех комиссаров с батальоном. Другие комиссары обходили кварталы столицы, читая народу прокламацию правительства и воззвание Национального собрания. Площадь Бастилии была занята национальной гвардией и патриотическими обществами.

Дантон, Демулен, Фрерон, Бриссо и главные вожди народа исчезли: по словам одних, чтобы условиться о приготовлениях к восстанию у Лежандра, по словам других – чтобы избегнуть ответственности за этот день. Впоследствии это последнее объяснение легло в основу ненависти Робеспьера к Дантону, которому Сен-Жюст сказал в своем обвинительном акте: «Мирабо, замышлявший перемену династии, понял цену твоей смелости; он ухватился за нее. Ты удалился от законов и от строгих принципов. О тебе не было слышно до самых убийств на Марсовом поле. Ты поддержал этот ложный шаг народа, который только послужил предлогом к тому, чтобы расправить красное знамя! Вместе с Бриссо ты был избран редактором петиции, а затем вы ускользнули от неистовства Лафайета, который велел умертвить десять тысяч патриотов. Бриссо спокойно остался в Париже, а ты – ты проводил безмятежные дни в Арси-сюр-Об. Вполне ли понятно спокойствие твое в Арси, спокойствие одного из авторов петиции, тогда как подписавшие ее закованы в цепи или перерезаны? Бриссо и ты – вы были достойны признательности со стороны тирании, потому что уже не являлись для нее предметом ненависти!»

Камилл Демулен оправдывал отсутствие на Марсовом поле Дантона, свое и Фрерона тем, что Дантон скрылся в доме своего тестя, в Фонтенуа, где был окружен шайкой шпионов Лафайета; Фрерон, проходя по Новому мосту, оказался сбит с ног и ранен четырнадцатью наемными бандитами; наконец, сам Камилл, обреченный на смерть от кинжала, избежал ее только по причине ошибочного описания его примет.

 

 

Между тем толпа начала прибывать на Марсово поле через все входы. Люди выглядели взволнованно, но не угрожающе. Национальная гвардия, все батальоны которой были поставлены на ноги Лафайетом, находилась под ружьем. Один из отрядов, прибывший утром на Марсово поле с пушками, удалился по набережным, потому что не хотели раздражать народ без надобности.

В полдень люди, собравшиеся вокруг Алтаря Отечества, видя, что не появляется никто из якобинских комиссаров, которые обещали принести петицию, избрали из своей среды четырех комиссаров для составления петиции. Один из них взял перо. Граждане столпились вокруг него, и он начал писать: «На Алтаре Отечества, 15 июля 3-го года. Представители нации! Ваши труды подходят к концу! Совершилось великое преступление: Людовик бежал, постыдно оставив свой пост, государство находилось на волосок от анархии. Беглеца арестовали, он возвращен в Париж. Сейчас нам объявляют, что он будет королем. Но не таково желание народа! Декрет об этом не имеет силы, потому что противен желанию народа, истинного вашего государя. Уничтожьте этот декрет! Король отрекся от престола самим своим преступлением. Примите его отречение, созовите новую учредительную власть, укажите виновного и организуйте власть исполнительную».

Эту петицию выложили на Алтарь Отечества, и листы покрылись четырьмя тысячами подписей.

Эта петиция, до сих пор находящаяся в архиве муниципалитета, хранит на себе отпечаток руки народа. В ней уже кое-где попадаются зловещие имена, которые в первый раз выходят из неизвестности и становятся знаками своего времени.

Вот Шометт, тогда студент медицины, улица Мазарини, № 9. Майяр, организатор сентябрьских убийств. Далее Эбер. Ниже Анрио, «генерал казненных». Подпись Эбера, который впоследствии стал известен как Папаша Дюшен (Le Père Duchesne), похожа на паука, раскинувшего свои лапки в ожидании добычи. Под ним подписался Сантерр: это было последнее имя человека известного. Остальные означают только толпу: сотни, тысячи трепещущих рук явились, чтобы перенести на бумагу свое невежество или свою ярость. Многие из этих рук не умели даже писать. Чернильный круг с крестом посредине свидетельствует о чьей-то безымянной воле. Видно несколько женских имен. Можно узнать руку ребенка по неверному почерку, руководимому посторонней рукой. Эти бедные дети исповедовали веру своих родителей, не владея еще письмом.

 

 

Муниципальное управление в два часа получило известие об убийствах, совершенных на Марсовом поле, и об оскорблениях, нанесенных национальной гвардии, которую послали рассеять сборище. Самого Лафайета задело несколькими камнями, брошенными из толпы. Носился даже слух, что человек в форме гвардейца выстрелил в него из пистолета, что этот человек, арестованный конвоем генерала и приведенный к нему, был им великодушно прощен: этот слух бросил геройский свет на Лафайета и воодушевил новым жаром преданную ему национальную гвардию.

Жан Сильвен Байи

Жан Сильвен Байи, мэр Парижа

 

Узнав об этом, Байи больше не колебался провозгласить военное положение и развернуть красное знамя – последний аргумент против восстания. Со своей стороны восставшие, встревоженные при виде красного знамени, которое развевается в окнах ратуши, послали в муниципалитет двенадцать депутатов. Эти депутаты добрались до приемного зала, пройдя через лес штыков и требуя освобождения и выдачи трех арестованных граждан. Их не слушали. Тогда приняли решение сражаться. Мэр и муниципальный совет со словами угроз сходят с лестницы ратуши. Вся площадь заполнена национальными гвардейцами и буржуазией. При виде Байи с красным знаменем впереди крик энтузиазма вырывается из множества глоток. Национальные гвардейцы внезапно поднимают свои ружья и начинают стучать прикладами о мостовую. Народная сила, возбужденная негодованием против клубов, выразилась в одном из тех нервных потрясений, которые охватывают как отдельных лиц, так и целые собрания. Общественное настроение было возбуждено. Удар мог прийти с любой стороны.

Лафайет, Байи, муниципальные власти пошли по улицам с красным знаменем впереди, в сопровождении 10 000 национальных гвардейцев; батальоны гренадеров составляли авангард этой армии. Громадная толпа народа, по естественному влечению, следовала за волнами штыков, которые медленно направлялись к Марсову полю. Во время этого шествия другая народная толпа, собравшись с утра около Алтаря Отечества, продолжала мирно подписывать петицию. Она знала, что войско будет собрано, но не верила в возможность насилия. Красное знамя в ее глазах стало только новым законом, к которому следует относиться с тем же презрением, что и к прежним.

Достигнув Марсова поля, Лафайет разделил свою армию на три колонны. Первая из них прошла улицей Эколь Милитер, а вторая и третья – через два прохода в направлении от Военной школы к Сене. Байи, Лафайет и чиновники муниципалитета находились во главе средней колонны. Гром 400 барабанов и стук колес орудийных лафетов по мостовой заставили на минуту смолкнуть глухой ропот 50 000 мужчин, женщин и детей, которые занимали середину Марсова поля или теснились по его гласисам. В ту минуту, когда Байи проходил между гласисами, народ разразился неистовыми криками: «Долой красное знамя! Позор Байи! Смерть Лафайету!» Комья грязи – единственное оружие толпы – полетели в национальную гвардию и задели лошадь Лафайета, красное знамя и самого Байи. Народ совсем не думал сражаться, он хотел только запугать противника. Байи велел сделать предписанные законом предупреждения. На них ответили воплями. Сохраняя бесстрастное достоинство, Байи отдал приказ рассеять людей силой. Лафайет велел сначала стрелять в воздух, но народ, ободренный тем, что никого не ранили, снова сплотился перед национальной гвардией. Тогда смертоносный залп опрокинул разом 500 или 600 человек. В ту же минуту колонны заколебались, кавалерия двинулась, артиллеристы приготовились снова открыть огонь. Картечь в этой густой толпе разнесла бы на куски множество людей. Лафайет, не видя другой возможности сдержать раздраженных артиллеристов, подскакал к самому жерлу пушки и этим героическим поступком предотвратил тысячи жертв.

Лафайет

Маркиз Лафайет. Портрет 1791

 

Марсово поле вмиг опустело; на нем остались только трупы женщин и детей да несколько храбрецов, которые, стоя на ступеньках Алтаря Отечества под пушечными выстрелами, собирали и делили между собой листы петиции, стараясь спасти эти драгоценные свидетельства воли народа, а возможно, и кровавый залог будущего народного мщения. Колонны национальной гвардии и кавалерия преследовали беглецов некоторое время и взяли в плен несколько сот человек. Со стороны национальной гвардии никто не погиб; истинное число жертв со стороны народа осталось неизвестным. В течение ночи площадь очистили от трупов; Сена унесла их в океан.