Из Рудина (см. статью Образ Рудина), под влиянием кружкового воспитания, не выработался серьезный мыслитель, созидающий самостоятельные системы – он сделался мыслителем-«популяризатором», который служит не самой мысли, а толпе[1] – сделался оратором-импровизатором, который имеет значение только тогда, когда есть слушатели. Говорил он красиво, увлекательно, внося иного поэзии даже в самые отвлеченные рассуждения; что, впрочем, мешало иногда точности и ясности его мысли[2].

 

Рудин. Художественный фильм по роману Тургенева

 

Наклонность его к отвлеченному мышлению сказывалась и в содержании его речей, – он не мог говорить о конкретных явлениях жизни, не мог долго останавливать своего внимания на фактах действительности, и хорошо себя чувствовал только в отвлеченностях[3]; говорил он с жаром о вере, о науке, о призвании человека, о будущем человечества, о возвышенных чувствах и настроениях: «все мысли его казались обращенными в будущее; это предавало им что-то стремительное и молодое».

Настоящее, «действительное», «реальное» ускользало от его взоров, парящих над землей. Вот почему твердой почвы под ногами он не нашел, и «слово» его не воплотилось в «дело». Конечно, обстоятельства тогдашней русской жизни не особенно благоприятствовали практической деятельности таких людей, как Рудин, да, к тому же, и в нем самом не было для этой деятельности данных. Привыкший с детства жить на чужой счет, он не знал «труда» и не был приучен к сознанию необходимости зарабатывать хлеб. Избалованный матерью и товарищами, он развил в себе преувеличенное мнение о своем уме и талантах, – отсюда тот покровительственный, снисходительный тон, которым он привык разговаривать со всеми: в бедном, поношенном платье он долго чувствовал себя «каким-то путешествующим принцем»... Главенство в «кружках» развило в нем нетерпимость к чужому мнению и упорное стремление руководить другими, «во все вмешиваться, все определять и разъяснять».

Люди, изверившиеся в него, вроде Лежнева, упрекают его даже за «самовлюбленность», считают его «актером», «кокеткой», называют человеком «холодным, как лед», «который только прикидывается пламенным». Это – преувеличение, но доля истины в этом есть. Такой исключительный интерес к себе – тоже одна из причин непригодности его к практической жизни, – он не может отвлечься от «себя»: до старости ораторствует и слушает себя и все только «собирается жить»: сочиняет различные планы, пишет «первые страницы» зараз нескольких предполагаемые статей и сочинений. Порою он готов сам признаться, что, в течение всей жизни, «растрачивал свои силы на одну пустую, бесполезную болтовню, на одни слова».

 

 

Подобно герою «Дневника лишнего человека», Рудин не озлобляется на людей за то, что приходятся ему признать свою «ненужность» для общества в истории... Но не обвиняет он и себя... Человек переходного времени, – он, действительно, «перекати-поле», который выполнил то, что мог выполнить: на заре новой жизни он говорил хорошие слова – «сеял доброе семя», которое в сердцах следующего поколения принесло хорошие плоды. «Доброе слово – тоже дело», – и в этом вдохновенном слове все значение Рудиных и передовых людей 1840-х годов.

Лежнев о Рудине отозвался так: «кто вправе сказать, что он не принес, что он не принесет еще пользы! что его слова не заронили иного добрых семян в молодые души, которым природа не отказала, как ему, в силе деятельности, в умении исполнять собственные замыслы?».. О «беседах» родного брата Рудина – Агарина Некрасов сказал: «сеет он все-таки доброе семя».

Сам Тургенев, по-видимому, под конец романа, пришел к такому оправданию Рудина, начав с его обличения.



[1] По словам Тургенева, Рудин читал преимущественно «философские книги, и голова у него так была устроена, что он тотчас же из прочитанного извлекал всё общее, хватался за самый корень дела и уже потом проводил от него во все стороны светлые, правильные нити мысли, открывал духовные перспективы... Стройный порядок водворялся во всем, что мы знали, всё разбросанное вдруг соединялось, складывалось, вырастало перед нами, точно здание… Ничего не оставалось бессмысленным, случайным: во всем высказывалась разумная необходимость и красота, всё получало значение ясное и, в то же время, таинственное».

[2] «Обилие мыслей мешало Рудину выражаться определительно и точно. Образы сменялись образами; сравнения, то неожиданно смелые, то поразительно верные, возникали за сравнениями. Не самодовольной изысканностью опытного говоруна — вдохновением дышала его нетерпеливая импровизация... Рудин владел едва ли не высшей тайной — музыкой красноречия. Он умел, ударяя по одним струнам сердец, заставлять смутно звенеть и дрожать все другие». (Тургенев).

[3] Рассказывал он не совсем удачно: «В описаниях его недоставало красок. Он не умел смешить. Впрочем, Рудин от рассказов своих заграничных похождений скоро перешел к общим рассуждениям о значении просвещения и науки, об университетах и жизни университетской вообще. Широкими и смелыми чертами набросал он громадную картину... Он говорил мастерски, увлекательно, не совсем ясно… но самая эта неясность придавала особенную прелесть его речам». (Тургенев).