Николай Платонович Огарев (1813 – 1877), известный друг и соратник Герцена, относится к группе писателей «мировой скорби». Подобно Лермонтову, и он испытал на себе гнет русской действительности.

Николай Огарев

Николай Огарев в молодости

 

В стихотворении «Друзьям» Огарев восклицает:

 

Мы в жизнь вошли с прекрасным упованьем.
Мы в жизнь вошли с неробкою душой.
С желаньем истины, добра желаньем...

 

Поэт говорит далее, что, окрыленный такой верой, он встал в ряды бойцов и, вместе с другими, не щадил «юных сил» –

 

Но мы вокруг не встретили участья,
И лучшие надежды и мечты,
Как листья средь осеннего ненастья,
Попадали и сухи, и желты!..

 

 

 

Ослабели бойцы, растеряли свои силы и – «на кладбище стали похожи»: «мы много чувств и образов и дум в душе глубоко погребли», – восклицает он. Лермонтов вынес из борьбы ожесточение и ненависть, – Огарев же стал проповедовать «смирение»:

 

Упрек ли небу скажет дерзкий ум?
К чему упрек?.. Смиренье в душу вложим
И в ней затворимся – без желчи, если можем...

 

Если от «желчи» Огареву удалось спастись, то «скуку жизни» победить он не смог:

 

…скука страшная лежит на дне души,
Как тайный ход судьбы свершается в тиши,
И веет мне от жизни привиденьем.

 

Жизнь внушала ему страх потому, что бессмысленной и беспомощной казалась ему жизнь человека («Fatum»). В стихотворении «Характер» Огарев рисует, очевидно, себя, – и в чертах этого «скорбника» мы узнаем и Лермонтова, и его Печорина:

 

Ребенком он упрям был и резов
И гордо так его смотрели глазки, –
Лишь матери его смиряли ласки
Но не внимал он звуку грозных слов.
Про витязей бесстрашных слушать сказки
Любил в тиши он зимних вечеров,
Любил безбрежие степи раздольной,
Следил полет далекий птицы вольной.
Провел он буйно юные года –
Его везде пустым повесой звали,
Но жажды дел они в нем не узнали,
Да воли сильной, в мире никогда
Простора не имевшей... Дни бежали,
Жизнь тратилась без цели, без труда;
Кипела кровь бесплодно... Он был молод,
А в душу стал закрадываться холод.
Влюблен он был и разлюбил; потом
Любил, бросал, но – слабых душ мученья –
Не знал раскаянья и сожаленья!
Он рано поседел. В лице худом
Явилась бледность. Дерзкое презренье
Одно осталось в взоре огневом;
И речь его, сквозь уст едва раскрытых,
Была полна насмешек ядовитых.

 

«Примириться» с жизнью, подобно Пушкину, Огарев не мог – он предпочел «смириться», затаив в своем отравленном сердце «горести, заботы, треволнения». Как Лермонтова, так и его любовь не утешает; он уверен в её недолговечности, – такова судьба всего на земле.

 

 

Подобно тому, как у Лермонтова, и у Огарева несовершенство действительности не связывалось с какими-нибудь определенными случайными историческими причинами, – оно вытекало из его пессимистической веры в несовершенство человека, из убеждения в том, что все несовершенно вообще. Как Лермонтов, он чувствует себя в темнице, чувствует скованным, – так как человеческое ничтожество мешает титаническим порывам его души размахнуться широко и свободно… Половинчатое счастье его не утешает, а полного на земле нет:

 

Аккорд нам полный, господа,
Звучать не будет никогда!

 

В этом отношении Огарев даже несчастнее Лермонтова, который все-таки верил в существование «иного мира»! К тому же Лермонтов отдыхал на лоне «природы», или в общении с Богом, или с «простыми» людьми... Все это чуждо скорбной душе Огарева. Оттого он боится смерти, хотя не любит жизни.

 

Мне мысль о смерти тяжела!
Не то, чтоб жизнь была мила;
Жить скучно, – горе да сомненье,
Беда извне, внутри мученье, –
Да вот, когда воображу,
Что мертвый я в гробу лежу,
Что крышкою его накрыли,
И в крышку гвозди вколотили,
Да и засыпали землей! –
Душе обидно так и больно.
И тело дрожь берет невольно!

 

Рационалистические веяния времени истребили в Огареве не только первобытные верования, но и всякую возможность признания непостижимого в мире... Он попал в ту полосу развития европейской мысли, когда резкая критика устаревших форм мистического чувства не щадила самого их содержания и самоуверенно иссушивала до дна все источники «философского» мистицизма».