Есть в рассказе «Матрёнин двор» некий светлый луч, есть надежда, есть вера в неиссякаемую силу добра. Гибнет праведница Матрёна, не оставив после себя ни друзей, ни потомков. Но село не опустело! Остался в нем жить другой праведник. Он-то и поведал людям о Матрёне.

В «Одном дне Ивана Денисовича» повествование звучит как внутренняя речь Шухова. В «Случае на станции Кочетовка» рассказ ведет как бы стоящий за кулисами автор. В «Матрёнином дворе» рассказчик – одно из действующих лиц, свидетель и комментатор совершающихся на его глазах событий. Это, несомненно, автопортрет, но замаскированный и поднятый до уровня некоего обобщения.

 

Александр Солженицын. Матренин Двор. Читает автор

 

«Рассказ полностью автобиографичен», – говорится в примечаниях к «Матрёнину двору». Однако ведь не случайно повествователя Солженицын называет Игнатич, а не Исаич. Писатель отделяет себя от своего героя, несмотря на их явную и несомненную близость. Выражается она не только в сходстве биографий, но прежде всего в лирической тональности всего повествования. Душа автора так и светится в каждом слове: в оценке людей и событий, в общих раздумьях о жизни и смерти, о добре и зле. И слышится на протяжении всего рассказа какая-то непередаваемая словами, за душу хватающая мелодия – чистая, высокая и печальная.

В системе образов «Матрёнина двора» учитель Игнатич – лицо не менее значительное, нежели сама Матрёна.

Представляется слишком узкой трактовка рассказа как произведения, прославляющего так называемое «патриархальное» крестьянство. Понятие праведничества вряд ли можно ограничить рамками той или иной социальной среды. Это понятие совсем из другой области – из сферы нравственной. И в рассказе Солженицына рядом с праведницей-крестьянкой стоит другой праведник – многострадальный русский интеллигент. Несмотря на различие культурных традиций, психологии, интересов, интеллектуального уровня, есть нечто главное, что сближает этих людей и связывает светлыми нитями духовного родства[1].

Прежде всего, к Игнатичу применимы слова, сказанные о героине рассказа: «Наворочено было много несправедливостей с Матрёной». Жертвой несправедливостей оказался и он. О прошлом этого человека говорится скупо, но и сказанного достаточно. Мимоходом упоминается, что он много лет просидел в тюрьме, что туго ему там приходилось («Телогрейка эта была мне память, она грела меня в тяжелые годы».) Ассоциации с пережитым вызывают и слова, как бы брошенные между прочим: «Неприятно это очень, когда ночью приходят к тебе громко и в шинелях».

Особенно глубоко в мир рассказчика помогает проникнуть самое начало «Матрёнина двора». О перенесенных им страданиях, о том, как лагерь перевернул душу, обогатил горьким опытом, искалечил болью, научил по-новому воспринимать жизнь, – обо всем этом прямо ничего не говорится. Но между строк раскрывается мироощущение автора-повествователя, просветленное в горниле страданий.

По мысли протоиерея А. Шмемана, приобретенный Солженицыным опыт войны, опыт тюрьмы и опыт возвращения на свободу, – это опыт целого поколения. В двух предыдущих рассказах, – можем мы продолжить эту мысль, – запечатлен опыт тюрьмы и войны. В «Матрёнином дворе» запечатлен «опыт возвращения из тюрьмы, из концлагеря в жизнь, в свой мир, переставший быть "своим"». Во всей ткани рассказа, в каждой клеточке его отражено «это возвращение в жизнь с выстраданной отрешенностью от нее, с мучительным ясновидением правды, способностью по-новому, свободно видеть и оценивать все на выверенных страданием весах совести...»[2].

Глубоко и точно раскрыт в этих словах, сказанных об авторе рассказа, духовный мир учителя Игнатича. Именно такого рода новое видение жизни и привело его в деревенскую глушь, помогло найти и оценить Матрёну.

«Летом 1956 года из пыльной горячей пустыни я возвращался наугад – просто в Россию. Ни в одной точке ее никто меня не ждал и не звал, потому что я задержался с возвратом годиков на десять», – так после краткого вступления начинается рассказ о судьбе двух праведников.

Как и Матрёна, автор-повествователь один во всем мире. Но душа его полна любви. Не к какому-то человеку, а к России, по которой он истосковался, к ее людям, языку, природе. Он говорит: «Мне просто хотелось в среднюю полосу – без жары, с лиственным рокотом леса. Мне хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России – если такая где-то была, жила».

В сердце Матрёны неосознанно таится та же любовь. Вспомним ее желание сфотографироваться у старинного стана. «Видно, привлекало ее изобразить себя в старине», – замечает автор. Вспомним ее манеру говорить в стиле старинных причетов и песен. Этих двух, казалось бы, столь разных людей сближает внутренняя принадлежность к той древней духовной культуре, которую вытеснила и вечная забота о куске хлеба, и пришедшая на место старой – нынешняя лжекультура.

Игнатичу бесконечно дорог мир, с которым связана вся жизнь Матрёны. Жадно вслушивается он в звуки родной речи. Слова женщины, продававшей молоко, «были те самые, за которыми потянула меня тоска из Азии», – рассказывает автор о поисках уголка, где хотелось ему поселиться. И названия окрестных деревень веселят его душу: «Ветром успокоения потянуло на меня от этих названий. Они обещали мне кондовую Россию». Так пошел он за родным словом, как Иванушка в сказке за путеводным клубочком, и привело его это слово в избу Матрёны. Здесь одинокий, усталый человек обрел родную душу и желанный покой.

Описание места, где стоял Матрёнин двор, напоминает пушкинские строки из «Евгения Онегина»:

 

Люблю песчаный косогор.
Перед избушкой две рябины;
Калитку, сломанный забор,
На небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи
Да пруд под сенью ив густых,
Раздолье уток молодых...

 

«Милей этого места, – вспоминает рассказчик, – мне не приглянулось во всей деревне; две-три ивы, избушка перекособоченная, а по пруду плавали утки...». Даже не столько совпадение деталей, сколько общая тональность обоих пейзажей свидетельствует о сходных чувствах писателя и поэта. Сходен в чем-то и их скромный жизненный идеал. Пушкин говорит:

 

Мой идеал теперь – хозяйка,
Мои желания – покой,
Да щей горшок, да сам большой.

 

В этих словах – и усталость от жизни, и тоска по независимости, столь естественная для «усталого раба», и пренебрежение к материальным благам. И Игнатич счастлив горьким счастьем бывшего зэка, «усталого раба», обретя тихий угол и родную душу. Идеальной хозяйкой (хотя и не в пушкинском значении этого слова) стала для него Матрёна.

Внутренняя близость постояльца и хозяйки двора проявляется прежде всего в равнодушии к житейским мелочам: к еде, к вещам, к тому, что принято называть «добром». Он прекрасно себя чувствует в бедной Матрёниной избе, безропотно ест изо дня в день «картовь и суп картонный», потому что его, как и Матрёну, жизнь научила «не в еде находить смысл повседневного существования». Ценит он нечто куда более важное: «Мне дороже была эта улыбка ее кругловатого лица».

Их быт, привычки, потребности сходны даже в мелочах. Так, Матрёна укрывается «неопределенным темным тряпьем». Игнатич – тулупом да лагерной телогрейкой, «а снизу мешок, набитый соломой».

Сближает этих двух людей и отношение к труду. Матрёна с утра до вечера была чем-то занята. И ее постояльца мы видим обычно склонившимся над тетрадями, что-то пишущим или читающим допоздна. Для Матрёны работа – лучшее лекарство. Поломав спину на чужом огороде и не взяв за свой труд ни копейки, она рассказывает: «В охотку копала, уходить с участка не хотелось, ей-богу правда!». И Игнатич любит свое дело. Обоим чужд тот стиль работы, который установился во всех сферах – и в колхозе, и в школе. Вспомним слова Матрёны: «А только ни к столбу, ни к перилу у нас работа...» И честный учитель не хочет участвовать в нелепой борьбе за высокий процент успеваемости: «...обманывать я не могу, иначе развалю весь класс, и превращусь в балаболку, и наплевать должен буду на весь свой труд и звание свое».

Публикуя «Матрёнин двор» в 1963 году, Солженицын скрывал свое подпольное писательское прошлое и поэтому убрал из рассказа детали, свидетельствующие о том, что его Игнатич был не только учителем, но и писателем. Теперь эти детали восстановлены. Изба Матрёны, оказывается, привлекала его тем, что хозяйка была одинока, что по бедности не имела радио. Это создавало условия для его потаенной работы. (Солженицын как раз в ту пору писал роман «В круге первом»). Матрёна хороша была и тем, что не мешала его «долгим вечерним занятиям, не досаждала никакими расспросами». А обычные его занятия вот какие: «поздно вечером /... / писал свое в тишине избы под шорох тараканов и постук ходиков».

Вся жизнь Игнатича – жизнь подвижника. Угол, занимаемый им в избе, напоминает одинокую келью: «мирный настольный свет над книгами и тетрадями», «суровая койка отшельника». Пройдя долгий путь страданий, наконец обрел человек желанный покой...

Но в мир этот неожиданно врывается смерть и все разрушает.

Описание ночи Матрёниной гибели проникнуто каким-то мистическим ужасом, словно речь идет не о смерти старой, никому не нужной крестьянки, а о всемирной катастрофе. «Не только тьма, но глубокая какая-то тишина опустилась на деревню». Даже кухонька, где происходила попойка, кажется ареной рокового бедствия: «Это было застывшее побоище /... / Все было мертво. И только тараканы спокойно ползали по полю битвы». О фикусах сказано, как о живых свидетелях несчастья: «толпа испуганных фикусов».

Да и мыши – словно уже и не мыши: «Мыши пищали, стонали почти, и все бегали, бегали. Уставшей бессвязной головой нельзя было отделаться от невольного трепета – как будто Матрёна невидимо металась и прощалась тут, с избой своей». Все горе Игнатича вылилось в трех словах: «Убит родной человек». Он не плачет над прахом Матрёны, не произносит надгробных речей. Но так и видишь его одинокую фигуру среди родственников и односельчан покойной – его пронзительные глаза, скорбный рот...

Весь рассказ, и особенно концовка его – поминальное слово над прахом усопшей праведницы. В этом слове – светлый мир ее души. В этом слове – и его душа.

Рисует ли он лицо Матрёны, говорит ли о ее равнодушии к нарядам, в словах выражаются его самые заветные мысли. И слышится голос праведника, голос проповедника: «У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей...»; «Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев».

...Лидия Чуковская вспоминает, что «Матрёнин двор» полюбился ей даже больше, чем «Один день Ивана Денисовича». Первая вещь Солженицына, по ее словам, «ошеломляет смелостью, потрясает материалом – ну, конечно, и литературным мастерством; а «Матрёнин двор»... тут уже виден великий художник, человечный, возвращающий нам родной язык, любящий Россию, как Блоком сказано, смертельно оскорбленной любовью»[3].

 

Отрывок из книги М. Шнеерсон «Александр Солженицын. Очерки творчества».



[1] Мысль о сходстве Игнатича с Матрёной высказана в статье В. Гребенщикова «Матрёна, Фаддей и другие» («Новое русское слово», 30 нояб. 1969).

[2] Прот. А. Шмеман. О Солженицыне.

[3] Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Париж, ИМКА-пресс, 1976, т. 1, с. 472.

 

Уважаемые гости! Если вам понравился наш проект, вы можете поддержать его небольшой суммой денег через расположенную ниже форму. Ваше пожертвование позволит нам перевести сайт на более качественный сервер и привлечь одного-двух сотрудников для более быстрого размещения имеющейся у нас массы исторических, философских и литературных материалов. Переводы лучше делать через карту, а не Яндекс-деньгами.