Критика, по самому существу своему, является тесно связанной с журналистикой. Вот почему с расцветом общественного сознания, с развитием журналистики совпадает и период расцвета критики.

По словам Брюнетьера, «писатель, побежденный талантом другого, мучимый жаждой славы, делается соперником счастливца, его завистником – и критиком». Пробуждение личности, жажда славы, стремление к порицанию соперника – таковы были, по его мнению, причины появления новой европейской критики. Верность этих слов особенно подтверждается историей возникновения в 18 веке русской критики.

Деятельность трех наших первых литераторов – Ломоносова, Тредиаковского, Сумарокова – совпала с тем периодом литературного развития, когда проснувшаяся личность особенно чутка была к славе, к возвеличению себя, к унижению соперника. В результате, все эти писатели явились и «критиками» друг друга.

Поэтому критика их носила исключительно личный характер, порой сбивалась даже на перебранку соперников, порой переходила и в донос. XVIII век не понимал сущности критики, смешивал ее с «сатирой», иногда даже не отличал её от ругани. «Критиковать родню», «критика на лица», «сатира на стихи», «сатира на произведение» – выражения, в течение всего XVIII века употреблявшиеся безразлично.

О сочинителях критических статей даже в журналах говорилось, что у них не может быть «доброго сердца». Однажды встречаем мы даже рассказ о том, «как один приятель покритиковал другого доброю великороссийскою пощечиной, и сия критика весь бал кончила». Почти вплоть до Карамзина общий голос считал «критику» синонимом «язвительности», признаком личной неприязни.

Такой характер молодой русской критики виден, хотя бы, из полемики Ломоносова и Тредиаковского об окончаниях множественного числа имен прилагательных; ученый спор закончился такими взаимными любезностями:

 

Языка нашего небесна красота
Не будет никогда попрана от скота.

 

– заявил в стихах Ломоносов по адресу Тредиаковского, на что тот отвечал:

 

Когда, по-твоему, сова и скот уж я, –
То сам ты нетопырь и подлинно свинья!

 

Любопытно, что Академия наук, время от времени, поручала всем трем писать критики друг на друга. Если такие «академические» критики и более обстоятельны, и серьезны, чем обычные их разборы, то и здесь не обходилось дело без курьезов. В одну из горьких минут обиды Тредиаковский, прижатый к стене критикой Сумарокова, писал своему «победителю» слезное послание, с просьбой оставить его в покое, – он соглашался признать Сумарокова, даже «Вольтером»: «позабудьте, прошу, меня! оставьте человека, возлюбившего уединение, тишину и спокойствие своего духа. Попустите меня несмущенно размышлять иногда о совести моей: настанет время и мне туда явиться, куда должно всем человекам! Там не спросят меня, знал ли я хорошую силу в сафической и горациевской строфах, – но был ли добродетельный христианин!»

Со своей стороны, обиженный Сумароков требовал от Академии, чтобы она запретила Тредиаковскому писать разборы его од.

Тредиаковскому ничего не стоило подбрасывать анонимные письма, или даже формально доносить на Ломоносова за то, что он в своих переложениях «псалмов» отошел от текста Св. Писания; он же открыто возмущался тем местом одной оды Сумарокова, где тритоны воспевают хвалу Петру; по этому поводу он патетически восклицает: «Боже преблагий! благочестивейшему императору, истиннейшему христолюбцу и правовернейшему христианину, в вере скончавшемуся, богомерзкие тритоны песнь поют!»

Еще в «Ежемесячных сочинениях» встречаются статьи о значении критики, как руководительницы вкуса общества, но практика показывала иное, – критика у нас сделалась, на первых порах, орудием мести в руках раздраженных соперников, – или средством показать едкость своего остроумия – на счет другого выдвинуть себя.

Немудрено, что Ломоносов требовал от критиков более бережного отношения к молодой русской поэзии, из опасения, что многие начинающие литераторы перестанут писать, устрашась беспощадного суда критики. Эта, боязнь, что придирчивое осуждение отобьет у начинающих охоту писать, пережила у нас и Новикова, и Карамзина. Лишь в XIX столетии критика, наконец, перестает пугать поэзию.

Как на образец «тогдашней» критики можно указать на большой разбор трагедии «Хорев», – разбор, принадлежавший перу Тредиаковского. Начало разбора очень строго: «что же до изображений его почитай всех образов, – говорит критик, – то все оное толь неисправно, что не было еще и поныне на свете пиита, который бы толь мало знал первые самые начала, без которых всякое сочинение не может не быть крайне порочно». Далее идет разбор отдельных стихов и выражений. Критик останавливается, например, на следующих строчках:

 

Как ветер пыль в ничто приводит, –
Так наша гибнет красота.

 

«В сей строфе, государь мой, не против грамматики уже погрешено, – здесь соврано против общия философския правды. Кто господина автора научил, что ветер пыль в "ничто" приводит?Сим бы способом по седьми тысячах лет от сотворения мира, по нашему счислению, давно уже вся земля была в "ничто" превращена!»

Не найдя в одном месте сказуемого, критик ликует и изощряется в глумлении. Таков общий характер всей критики.

Сумароков первый приступил к суду литературному с приемами французской критики, – начал разбирать с точки зрения псевдоклассических правил. Благодаря этому, личный характер критики у него ослабевает. Впрочем, отделаться от субъективизма и Сумароков не сумел; это видно из его приговоров, вроде следующих: «прекрасно», «мне нравится», или деления строф разбираемого стихотворения на – «изрядные», «хорошие», «прекрасные», «прекраснейшие».

Большинство критических статей Сумарокова касается стиля разбираемых произведений, но изредка встречается оценка и их существа, характера, содержания и пр.