Преступление и наказание

Часть 2

V

Это был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который начал тем, что остановился в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивая взглядами: «Куда ж это я попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова. С тем же удивлением перевел и уставил потом глаза на самого Раскольникова, раздетого, всклоченного, немытого, лежавшего на мизерном грязном своем диване и тоже неподвижно его рассматривавшего. Затем, с тою же медлительностью, стал рассматривать растрепанную, небритую и нечесаную фигуру Разумихина, который в свою очередь дерзко-вопросительно глядел ему прямо в глаза, не двигаясь с места. Напряженное молчание длилось с минуту, и наконец, как и следовало ожидать, произошла маленькая перемена декорации. Сообразив, должно быть, по некоторым, весьма, впрочем, резким, данным, что преувеличенно-строгою осанкой здесь, в этой «морской каюте», ровно ничего не возьмешь, вошедший господин несколько смягчился и вежливо, хотя и не без строгости, произнес, обращаясь к Зосимову и отчеканивая каждый слог своего вопроса:

– Родион Романыч Раскольников, господин студент или бывший студент?

Зосимов медленно шевельнулся и, может быть, и ответил бы, если бы Разумихин, к которому вовсе не относились, не предупредил его тотчас же:

– А вот он лежит на диване! А вам что нужно?

Это фамильярное «а вам что нужно?» так и подсекло чопорного господина; он даже чуть было не поворотился к Разумихину, но успел-таки сдержать себя вовремя и поскорей повернулся опять к Зосимову.

– Вот Раскольников! – промямлил Зосимов, кивнув на больного, затем зевнул, причем как-то необыкновенно много раскрыл свой рот и необыкновенно долго держал его в таком положении. Потом медленно потащился в свой жилетный карман, вынул огромнейшие выпуклые глухие золотые часы, раскрыл, посмотрел и так же медленно и лениво потащился опять их укладывать.

Сам Раскольников всё время лежал молча, навзничь, и упорно, хотя и без всякой мысли, глядел на вошедшего. Лицо его, отвернувшееся теперь от любопытного цветка на обоях, было чрезвычайно бледно и выражало необыкновенное страдание, как будто он только что перенес мучительную операцию или выпустили его сейчас из-под пытки. Но вошедший господин мало-помалу стал возбуждать в нем всё больше и больше внимания, потом недоумения, потом недоверчивости и даже как будто боязни. Когда же Зосимов, указав на него, проговорил: «вот Раскольников», он вдруг, быстро приподнявшись, точно привскочив, сел на постели и почти вызывающим, но прерывистым и слабым голосом произнес:

– Да! Я Раскольников! Что вам надо?

Гость внимательно посмотрел и внушительно произнес:

– Петр Петрович Лужин. Я в полной надежде, что имя мое не совсем уже вам безызвестно.

Но Раскольников, ожидавший чего-то совсем другого, тупо и задумчиво посмотрел на него и ничего не ответил, как будто имя Петра Петровича слышал он решительно в первый раз.

– Как? Неужели вы до сих пор не изволили еще получить никаких известий? – спросил Петр Петрович, несколько коробясь.

В ответ на это Раскольников медленно опустился на подушку, закинул руки за голову и стал смотреть в потолок. Тоска проглянула в лице Лужина. Зосимов и Разумихин еще с большим любопытством принялись его оглядывать, и он видимо наконец сконфузился.

– Я предполагал и рассчитывал, – замямлил он, – что письмо, пущенное уже с лишком десять дней, даже чуть ли не две недели…

– Послушайте, что ж вам всё стоять у дверей-то? – перебил вдруг Разумихин, – коли имеете что объяснить, так садитесь, а обоим вам, с Настасьей, там тесно. Настасьюшка, посторонись, дай пройти! Проходите, вот вам стул, сюда! Пролезайте же!

Он отодвинул свой стул от стола, высвободил немного пространства между столом и своими коленями и ждал несколько в напряженном положении, чтобы гость «пролез» в эту щелочку. Минута была так выбрана, что никак нельзя было отказаться, и гость полез через узкое пространство, торопясь и спотыкаясь. Достигнув стула, он сел и мнительно поглядел на Разумихина.

– Вы, впрочем, не конфузьтесь, – брякнул тот, – Родя пятый день уже болен и три дня бредил, а теперь очнулся и даже ел с аппетитом. Это вот его доктор сидит, только что его осмотрел, а я товарищ Родькин, тоже бывший студент, и теперь вот с ним нянчусь; так вы нас не считайте и не стесняйтесь, а продолжайте, что вам там надо.

– Благодарю вас. Не обеспокою ли я, однако, больного своим присутствием и разговором? – обратился Петр Петрович к Зосимову.

– Н-нет, – промямлил Зосимов, – даже развлечь можете, – и опять зевнул.

– О, он давно уже в памяти, с утра! – продолжал Разумихин, фамильярность которого имела вид такого неподдельного простодушия, что Петр Петрович подумал и стал ободряться, может быть, отчасти и потому, что этот оборванец и нахал успел-таки отрекомендоваться студентом.

– Ваша мамаша… – начал Лужин.

– Гм! – громко сделал Разумихин. Лужин посмотрел на него вопросительно.

– Ничего, я так; ступайте…

Лужин пожал плечами.

– …Ваша мамаша, еще в бытность мою при них, начала к вам письмо. Приехав сюда, я нарочно пропустил несколько дней и не приходил к вам, чтоб уж быть вполне уверенным, что вы извещены обо всем; но теперь, к удивлению моему…

– Знаю, знаю! – проговорил вдруг Раскольников, с выражением самой нетерпеливой досады. – Это вы? Жених? Ну, знаю!.. и довольно!

Петр Петрович решительно обиделся, но смолчал. Он усиленно спешил сообразить, что всё это значит? С минуту продолжалось молчание.

Между тем Раскольников, слегка было оборотившийся к нему при ответе, принялся вдруг его снова рассматривать пристально и с каким-то особенным любопытством, как будто давеча еще не успел его рассмотреть всего или как будто что-то новое в нем его поразило: даже приподнялся для этого нарочно с подушки. Действительно, в общем виде Петра Петровича поражало как бы что-то особенное, а именно, нечто как бы оправдывавшее название «жениха», так бесцеремонно ему сейчас данное. Во-первых, было видно и даже слишком заметно, что Петр Петрович усиленно поспешил воспользоваться несколькими днями в столице, чтоб успеть принарядиться и прикраситься в ожидании невесты, что, впрочем, было весьма невинно и позволительно. Даже собственное, может быть даже слишком самодовольное, собственное сознание своей приятной перемены к лучшему могло бы быть прощено для такого случая, ибо Петр Петрович состоял на линии жениха. Всё платье его было только что от портного, и всё было хорошо, кроме разве того только, что всё было слишком новое и слишком обличало известную цель. Даже щегольская, новехонькая, круглая шляпа об этой цели свидетельствовала: Петр Петрович как-то уж слишком почтительно с ней обращался и слишком осторожно держал ее в руках. Даже прелестная пара жувеневских, перчаток[1] сиреневых, настоящих свидетельствовала то же самое, хотя бы тем одним, что их не надевали, а только носили в руках для параду. В одежде же Петра Петровича преобладали цвета светлые и юношественные. На нем был хорошенький летний пиджак светло-коричневого оттенка, светлые легкие брюки, таковая же жилетка, только что купленное тонкое белье, батистовый самый легкий галстучек с розовыми полосками, и что всего лучше: всё это было даже к лицу Петру Петровичу. Лицо его, весьма свежее и даже красивое, и без того казалось моложе своих сорока пяти лет. Темные бакенбарды приятно осеняли его с обеих сторон, в виде двух котлет, и весьма красиво сгущались возле светловыбритого блиставшего подбородка. Даже волосы, впрочем чуть-чуть лишь с проседью, расчесанные и завитые у парикмахера, не представляли этим обстоятельством ничего смешного или какого-нибудь глупого вида, что обыкновенно всегда бывает при завитых волосах, ибо придает лицу неизбежное сходство с немцем, идущим под венец. Если же и было что-нибудь в этой довольно красивой и солидной физиономии действительно неприятное и отталкивающее, то происходило уж от других причин. Рассмотрев без церемонии господина Лужина, Раскольников ядовито улыбнулся, снова опустился на подушку и стал по-прежнему глядеть в потолок.

Но господин Лужин скрепился и, кажется, решился не примечать до времени всех этих странностей.

– Жалею весьма и весьма, что нахожу вас в таком положении, – начал он снова, с усилием прерывая молчание. – Если б знал о вашем нездоровье, зашел бы раньше. Но, знаете, хлопоты!.. Имею к тому же весьма важное дело по моей адвокатской части в сенате. Не упоминаю уже о тех заботах, которые и вы угадаете. Ваших, то есть мамашу и сестрицу, жду с часу на час…

Раскольников пошевелился и хотел было что-то сказать; лицо его выразило некоторое волнение. Петр Петрович приостановился, выждал, но так как ничего не последовало, то и продолжал:

– …С часу на час. Приискал им на первый случай квартиру…

– Где? – слабо выговорил Раскольников.

– Весьма недалеко отсюда, дом Бакалеева…

– Это на Вознесенском, – перебил Разумихин, – там два этажа под нумерами; купец Юшин содержит; бывал.

– Да, нумера-с…

– Скверность ужаснейшая: грязь, вонь, да и подозрительное место; штуки случались; да и черт знает кто не живет!.. Я и сам-то заходил по скандальному случаю. Дешево, впрочем.

– Я, конечно, не мог собрать стольких сведений, так как и сам человек новый, – щекотливо возразил Петр Петрович, – но, впрочем, две весьма и весьма чистенькие комнатки, а так как это на весьма короткий срок… Я приискал уже настоящую, то есть будущую нашу квартиру, – оборотился он к Раскольникову, – и теперь ее отделывают; а покамест и сам теснюсь в нумерах, два шага отсюда, у госпожи Липпевехзель, в квартире одного моего молодого друга, Андрея Семеныча Лебезятникова; он-то мне и дом Бакалеева указал…

– Лебезятникова? – медленно проговорил Раскольников, как бы что-то припоминая.

– Да, Андрей Семеныч Лебезятников, служащий в министерстве. Изволите знать?

– Да… нет… – ответил Раскольников.

– Извините, мне так показалось по вашему вопросу. Я был когда-то опекуном его… очень милый молодой человек… и следящий… Я же рад встречать молодежь: по ней узнаешь, что нового. – Петр Петрович с надеждой оглядел всех присутствующих.

– Это в каком отношении? – спросил Разумихин.

– В самом серьезном, так сказать, в самой сущности дела, – подхватил Петр Петрович, как бы обрадовавшись вопросу. – Я, видите ли, уже десять лет не посещал Петербурга. Все эти наши новости, реформы, идеи – всё это и до нас прикоснулось в провинции; но чтобы видеть яснее и видеть всё, надобно быть в Петербурге. Ну-с, а моя мысль именно такова, что всего больше заметишь и узнаешь, наблюдая молодые поколения наши. И признаюсь: порадовался…

– Чему именно?

– Вопрос ваш обширен. Могу ошибаться, но, кажется мне, нахожу более ясный взгляд, более, так сказать, критики; более деловитости…

– Это правда, – процедил Зосимов.

– Врешь ты, деловитости нет, – вцепился Разумихин. – Деловитость приобретается трудно, а с неба даром не слетает. А мы чуть не двести лет как от всякого дела отучены… Идеи-то, пожалуй, и бродят, – обратился он к Петру Петровичу, – и желание добра есть, хоть и детское; и честность даже найдется, несмотря на то что тут видимо-невидимо привалило мошенников, а деловитости все-таки нет! Деловитость в сапогах ходит.

– Не соглашусь с вами, – с видимым наслаждением возразил Петр Петрович, – конечно, есть увлечения, неправильности, но надо быть и снисходительным: увлечения свидетельствуют о горячности к делу и о той неправильной внешней обстановке, в которой находится дело. Если же сделано мало, то ведь и времени было немного. О средствах и не говорю. По моему же личному взгляду, если хотите, даже нечто и сделано: распространены новые, полезные мысли, распространены некоторые новые, полезные сочинения, вместо прежних мечтательных и романических; литература принимает более зрелый оттенок; искоренено и осмеяно много вредных предубеждений… Одним словом, мы безвозвратно отрезали себя от прошедшего, а это, по-моему, уж дело-с…

– Затвердил! Рекомендуется, – произнес вдруг Раскольников.

– Что-с? – спросил Петр Петрович, не расслышав, но не получил ответа.

– Это всё справедливо, – поспешил вставить Зосимов.

– Не правда ли-с? – продолжал Петр Петрович, приятно взглянув на Зосимова. – Согласитесь сами, – продолжал он, обращаясь к Разумихину, но уже с оттенком некоторого торжества и превосходства, и чуть было не прибавил: «молодой человек», – что есть преуспеяние, или, как говорят теперь, прогресс, хотя бы во имя науки и экономической правды…

– Общее место!

– Нет, не общее место-с! Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби», и я возлюблял, то что из того выходило? – продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, – выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь». Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо всё на свете на личном интересе основано[2]. Возлюбишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует, и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело. Стало быть, приобретая единственно и исключительно себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, чтобы ближний получил несколько более рваного кафтана и уже не от частных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния. Мысль простая, но, к несчастью, слишком долго не приходившая, заслоненная восторженностью и мечтательностию, а казалось бы, немного надо остроумия, чтобы догадаться…

– Извините, я тоже неостроумен, – резко перебил Разумихин, – а потому перестанемте. Я ведь и заговорил с целию, а то мне вся эта болтовня-себятешение, все эти неумолчные, беспрерывные общие места, и всё то же да всё то же, до того в три года опротивели, что, ей-богу, краснею, когда и другие-то, не то что я, при мне говорят. Вы, разумеется, спешили отрекомендоваться в своих познаниях, это очень простительно, и я не осуждаю. Я же хотел только узнать теперь, кто вы такой, потому что, видите ли, к общему-то делу в последнее время прицепилось столько разных промышленников, и до того исказили они всё, к чему ни прикоснулись, в свой интерес, что решительно всё дело испакостили. Ну-с, и довольно!

– Милостивый государь, – начал было господин Лужин, коробясь с чрезвычайным достоинством, – не хотите ли вы, столь бесцеремонно, изъяснить, что и я…

– О, помилуйте, помилуйте… Мог ли я?.. Ну-с, и довольно! – отрезал Разумихин и круто повернулся с продолжением давешнего разговора к Зосимову.

Петр Петрович оказался настолько умен, чтобы тотчас же объяснению поверить. Он, впрочем, решил через две минуты уйти.

– Надеюсь, что начатое теперь знакомство наше, – обратился он к Раскольникову, – после вашего выздоровления и ввиду известных вам обстоятельств укрепится еще более… Особенно желаю здоровья…

Раскольников даже головы не повернул. Петр Петрович начал вставать со стула.

– Убил непременно закладчик? – утвердительно говорил Зосимов.

– Непременно закладчик! – поддакнул Разумихин. – Порфирий своих мыслей не выдает, а закладчиков все-таки допрашивает…

– Закладчиков допрашивает? – громко спросил Раскольников.

– Да, а что?

– Ничего.

– Откуда он их берет? – спросил Зосимов.

– Иных Кох указал; других имена были на обертках вещей записаны, а иные и сами пришли, как прослышали…

– Ну ловкая же и опытная, должно быть, каналья! Какая смелость! Какая решимость!

– Вот то-то и есть, что нет! – прервал Разумихин. – Это-то вас всех и сбивает с пути. А я говорю – неловкий, неопытный и, наверно, это был первый шаг! Предположи расчет и ловкую каналью, и выйдет невероятно. Предположи же неопытного, и выйдет, что один только случай его из беды и вынес, а случай чего не делает? Помилуй, да он и препятствий-то, может быть, не предвидел! А как дело ведет? – берет десяти-двадцатирублевые вещи, набивает ими карман, роется в бабьей укладке, в тряпье, – а в комоде, в верхнем ящике, в шкатулке, одних чистых денег на полторы тысячи нашли, кроме билетов! И ограбить-то не умел, только и сумел, что убить! Первый шаг, говорю тебе, первый шаг; потерялся! И не расчетом, а случаем вывернулся!

– Это, кажется, о недавнем убийстве старухи чиновницы, – вмешался, обращаясь к Зосимову, Петр Петрович, уже стоя со шляпой в руке и перчатками, но перед уходом пожелав бросить еще несколько умных слов. Он, видимо, хлопотал о выгодном впечатлении, и тщеславие перебороло благоразумие.

– Да. Вы слышали?

– Как же-с, в соседстве…

– В подробности знаете?

– Не могу сказать; но меня интересует при этом другое обстоятельство, так сказать, целый вопрос. Не говорю уже о том, что преступления в низшем классе, в последние лет пять, увеличились; не говорю о повсеместных и беспрерывных грабежах и пожарах; страннее всего то для меня, что преступления и в высших классах таким же образом увеличиваются и, так сказать, параллельно. Там, слышно, бывший студент на большой дороге почту разбил; там передовые, по общественному своему положению, люди фальшивые бумажки делают; там, в Москве, ловят целую компанию подделывателей билетов последнего займа с лотереей, – и в главных участниках один лектор всемирной истории[3]; там убивают нашего секретаря за границей, по причине денежной и загадочной[4]… И если теперь эта старуха процентщица убита одним из закладчиков, то и это, стало быть, был человек из общества более высшего, – ибо мужики не закладывают золотых вещей, – то чем же объяснить эту с одной стороны распущенность цивилизованной части нашего общества?

– Перемен экономических много… – отозвался Зосимов.

– Чем объяснить? – прицепился Разумихин. – А вот именно закоренелою слишком неделовитостью и можно бы объяснить.

– То есть, как это-с?

– А что отвечал в Москве вот лектор-то ваш на вопрос, зачем он билеты подделывал: «Все богатеют разными способами, так и мне поскорей захотелось разбогатеть»[5]. Точных слов не помню, но смысл, что на даровщинку, поскорей, без труда! На всем готовом привыкли жить, на чужих помочах ходить, жеваное есть. Ну, а пробил час великий, тут всяк и объявился чем смотрит…

– Но, однако же, нравственность? И, так сказать, правила…

– Да об чем вы хлопочете? – неожиданно вмешался Раскольников. – По вашей же вышло теории!

– Как так по моей теории?

– А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать…

– Помилуйте! – вскричал Лужин.

– Нет, это не так! – отозвался Зосимов.

Раскольников лежал бледный, с вздрагивающей верхнею губой и трудно дышал.

– На всё есть мера, – высокомерно продолжал Лужин, – экономическая идея еще не есть приглашение к убийству, и если только предположить…

– А правда ль, что вы, – перебил вдруг опять Раскольников дрожащим от злобы голосом, в котором слышалась какая-то радость обиды, – правда ль, что вы сказали вашей невесте… в тот самый час, как от нее согласие получили, что всего больше рады тому… что она нищая… потому что выгоднее брать жену из нищеты, чтоб потом над ней властвовать… и попрекать тем, что она вами облагодетельствована?..

– Милостивый государь! – злобно и раздражительно вскричал Лужин, весь вспыхнув и смешавшись, – милостивый государь… так исказить мысль! Извините меня, но я должен вам высказать, что слухи, до вас дошедшие или, лучше сказать, до вас доведенные, не имеют и тени здравого основания, и я… подозреваю, кто… одним словом… эта стрела… одним словом, ваша мамаша… Она и без того показалась мне, при всех, впрочем, своих превосходных качествах, несколько восторженного и романического оттенка в мыслях… Но я все-таки был в тысяче верстах от предположения, что она в таком извращенном фантазией виде могла понять и представить дело… И наконец… наконец…

– А знаете что? – вскричал Раскольников, приподнимаясь на подушке и смотря на него в упор пронзительным, сверкающим взглядом, – знаете что?

– А что-с? – Лужин остановился и ждал с обиженным и вызывающим видом. Несколько секунд длилось молчание.

– А то, что если вы еще раз… осмелитесь упомянуть хоть одно слово… о моей матери… то я вас с лестницы кувырком спущу!

– Что с тобой! – крикнул Разумихин.

– А, так вот оно что-с! – Лужин побледнел и закусил губу. – Слушайте, сударь, меня, – начал он с расстановкой и сдерживая себя всеми силами, но все-таки задыхаясь, – я еще давеча, с первого шагу, разгадал вашу неприязнь, но нарочно оставался здесь, чтоб узнать еще более. Многое я бы мог простить больному и родственнику, но теперь… вам… никогда-с…

– Я не болен! – вскричал Раскольников.

– Тем паче-с…

– Убирайтесь к черту!

Но Лужин уже выходил сам, не докончив речи, пролезая снова между столом и стулом; Разумихин на этот раз встал, чтобы пропустить его. Не глядя ни на кого и даже не кивнув головой Зосимову, который давно уже кивал ему, чтоб он оставил в покое больного, Лужин вышел, приподняв из осторожности рядом с плечом свою шляпу, когда, принагнувшись, проходил в дверь. И даже в изгибе спины его как бы выражалось при этом случае, что он уносит с собой ужасное оскорбление.

– Можно ли, можно ли так? – говорил озадаченный Разумихин, качая головой.

– Оставьте, оставьте меня все! – в исступлении вскричал Раскольников. – Да оставите ли вы меня наконец, мучители! Я вас не боюсь! Я никого, никого теперь не боюсь! Прочь от меня! Я один хочу быть, один, один, один!

– Пойдем! – сказал Зосимов, кивнув Разумихину.

– Помилуй, да разве можно его так оставлять.

– Пойдем! – настойчиво повторил Зосимов и вышел. Разумихин подумал и побежал догонять его.

– Хуже могло быть, если бы мы его не послушались, – сказал Зосимов, уже на лестнице. – Раздражать невозможно…

– Что с ним?

– Если бы только толчок ему какой-нибудь благоприятный, вот бы чего! Давеча он был в силах… Знаешь, у него что-то есть на уме! Что-то неподвижное, тяготящее… Этого я очень боюсь; непременно!

– Да вот этот господин, может быть, Петр-то Петрович! По разговору видно, что он женится на его сестре и что Родя об этом, перед самой болезнью, письмо получил…

– Да; черт его принес теперь; может быть, расстроил всё дело. А заметил ты, что он ко всему равнодушен, на всё отмалчивается, кроме одного пункта, от которого из себя выходит: это убийство…

– Да, да! – подхватил Разумихин, – очень заметил! Интересуется, пугается. Это его в самый день болезни напугали, в конторе у надзирателя; в обморок упал.

– Ты мне это расскажи подробнее вечером, а я тебе кое-что потом скажу. Интересует он меня, очень! Через полчаса зайду наведаться… Воспаления, впрочем, не будет…

– Спасибо тебе! А я у Пашеньки тем временем подожду и буду наблюдать через Настасью…

Раскольников, оставшись один, с нетерпением и тоской поглядел на Настасью; но та еще медлила уходить.

– Чаю-то теперь выпьешь? – спросила она.

– После! Я спать хочу! Оставь меня…

Он судорожно отвернулся к стене; Настасья вышла.



[1] Жувеневские перчатки — от имени французского перчаточника К. Жувена из Гренобля, который изобрел колодки, придающие перчаткам форму.

[2] Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо всё на свете на личном интересе основано. — Достоевский вкладывает здесь в уста Лужина отзвуки идей утилитарной этики английского экономиста и философа Иеремии Бентама (1748–1832) и последователя Бентама — Д. С. Милля (1806–1873).

В то же время в словах Лужина содержится полемический отклик на рассуждения Лопухова и Кирсанова в романе «Что делать?» и на теорию «разумного эгоизма» Чернышевского. Возможно, что рассуждение Лужина о «кафтане», которого не следует делить с ближним, пародирует также и объяснение принципа личной выгоды в статье Д. И. Писарева «Исторические идеи Огюста Конта»: «Если каждый будет постоянно стремиться к своей собственной выгоде и если каждый будет правильно понимать свою собственную выгоду, то, конечно, никто не будет снимать рубашку с самого себя, но зато это добродетельное снимание окажется излишним, потому что каждый будет отстаивать твердо и искусно собственную рубашку, и вследствие этого каждая рубашка будет украшать и согревать именно то тело, которое ее выработало. Таким образом, если принцип личной выгоды будет с неуклонною последовательностью проведен во все отправления общественной жизни, то каждый будет пользоваться всем тем, и только тем, что принадлежит ему по самой строгой справедливости» (Рус. слово. 1865. № 2. С. 13).

[3] …в Москве, ловят целую компанию подделывателей билетов последнего займа с лотереей, — и в главных участниках один лектор всемирной истории… — Подобная «компания» была в 1865 г. действительно раскрыта в Москве. Материалы судебного разбирательства «Дела о превращении свидетельств внутреннего 5%-го с выигрышами займа из настоящего их достоинства в высшие» печатались в «Московских ведомостях», причем среди «главных участников» этой шайки оказался и «лектор всемирной истории» Александр Тимофеевич Неофитов, родственник писателя по материнской линии. Как и Достоевский, Неофитов был одним из наследников А. Ф. Куманиной, богатой московской купчихи (ее муж А. А. Куманин был почетным членом Совета Московского коммерческого училища). Вопрос о куманинском наследстве долгие годы беспокоил братьев Достоевских. Несколько лет спустя А. М. Достоевский рассказывал писателю о Неофитове: «О существовании завещания, сделанного тетушкою А. Ф., я впервые узнал в декабре 1864 г. <…> В проезд мой через Москву летом 1865 г. я ничего не мог узнать за выездом тетки и бабушки в Киев. В конце 1865 г., когда я был в Петербурге по делам службы и виделся с тобою, я во время пребывания в Москве узнал, что вследствие арестования Неофитова по случаю подделки им свидетельства на 5%-е билеты и вследствие того, что он обманул и тетушку на 15 тыс. руб., — завещание переписано, что Неофитов вовсе исключен из числа наследников и что душеприказчиком назначен Александр Павлович Иванов» (письмо А. М. Достоевского Ф. М. Достоевскому, 30 сент. 1869 г.; см.: Ильин Н. Достоевский в споре за куманинское наследство // Звенья. М., 1934. Т. 9. С. 548–559).

[4] …там убивают нашего секретаря за границей, по причине денежной и загадочной… — Имеется в виду, очевидно, процесс А. В. Никитченко, отставного поручика русской армии, который, получив отказ в денежной помощи для возвращения на родину, совершил покушение на секретарей русского посольства в Париже.

[5] А что отвечал в Москве вот лектор-то ваш на вопрос, зачем он билеты подделывал: «Все богатеют разными способами, так и мне поскорей захотелось разбогатеть». — Ср. ответы Неофитова в материалах следствия: «Видя затруднительное положение своих дел и дел своей матери, желая по возможности упрочить свое состояние и смотря в то же время на людей, легко обогащающихся недозволенными средствами без всякой ответственности, он, — рассказывает обозреватель процесса, — пришел к мысли воспользоваться легкостью незаконного приобретения и обеспечить себя и семейство матери своей <…> Таковым представилась переделка свидетельств 5%-го <…> займа из 100-рублевых в 5000-е». (Моск. ведомости. 1866. 1 янв. № 1).

Эта мотивировка преступления близко напоминает мотивировку, даваемую Раскольниковым в черновых записях к роману: «Я хотел обеспечить себя и мать…» (VII, 166).

Для творческой истории романа существен рассказ о признаниях Неофитова в изложении его защитника: «Неофитов признался не перед следователем, он признался перед своей совестью <…> как преступник он имел всю возможность дальнейшим запирательством снять с себя обвинение <…> момент признания Неофитова был священным моментом пробуждения честной, не развращенной души его, увлекшейся соблазном <…> он принес свое чистосердечное раскаяние чрез все следствия и теперь представляет его на суд, как очистительную жертву». (Там же. 1866. 5 янв. № 3).