[Иван] сидел на диване и чувствовал головокружение. Он чувствовал, что болен и бессилен. Стал было засыпать, но в беспокойстве встал и прошелся по комнате, чтобы прогнать сон. Минутами мерещилось ему, что как будто он бредит. Но не болезнь занимала его всего более; усевшись опять, он начал изредка оглядываться кругом, как будто что-то высматривая. Так было несколько раз. Наконец взгляд его пристально направился в одну точку. Иван усмехнулся, но краска гнева залила его лицо. Он долго сидел на своем месте, крепко подперев обеими руками голову и все-таки кося глазами на прежнюю точку, на стоявший у противоположной стены диван. Его видимо что-то там раздражало, какой-то предмет, беспокоило, мучило.
IX
Черт. Кошмар Ивана Федоровича
Я не доктор, а между тем чувствую, что пришла минута, когда мне решительно необходимо объяснить хоть что-нибудь в свойстве болезни Ивана Федоровича[1] читателю. Забегая вперед, скажу лишь одно: он был теперь, в этот вечер, именно как раз накануне белой горячки, которая наконец уже вполне овладела его издавна расстроенным, но упорно сопротивлявшимся болезни организмом. Не зная ничего в медицине, рискну высказать предположение, что действительно, может быть, ужасным напряжением воли своей он успел на время отдалить болезнь, мечтая, разумеется, совсем преодолеть ее. Он знал, что нездоров, но ему с отвращением не хотелось быть больным в это время, в эти наступающие роковые минуты его жизни, когда надо было быть налицо, высказать свое слово смело и решительно и самому «оправдать себя пред собою». Он, впрочем, сходил однажды к новому, прибывшему из Москвы доктору, выписанному Катериной Ивановной вследствие одной ее фантазии, о которой я уже упоминал выше. Доктор, выслушав и осмотрев его, заключил, что у него вроде даже как бы расстройства в мозгу, и нисколько не удивился некоторому признанию, которое тот с отвращением, однако, сделал ему. «Галлюцинации в вашем состоянии очень возможны, – решил доктор, – хотя надо бы их и проверить… вообще же необходимо начать лечение серьезно, не теряя ни минуты, не то будет плохо». Но Иван Федорович, выйдя от него, благоразумного совета не исполнил и лечь лечиться пренебрег: «Хожу ведь, силы есть пока, свалюсь – дело другое, тогда пусть лечит кто хочет», – решил он, махнув рукой. Итак, он сидел теперь, почти сознавая сам, что в бреду, и, как уже и сказал я, упорно приглядывался к какому-то предмету у противоположной стены на диване. Там вдруг оказался сидящим некто, бог знает как вошедший, потому что его еще не было в комнате, когда Иван Федорович, возвратясь от Смердякова, вступил в нее. Это был какой-то господин или, лучше сказать, известного сорта русский джентльмен[2], лет уже не молодых, «qui faisait la cinquantaine»[3], как говорят французы, с не очень сильною проседью в темных, довольно длинных и густых еще волосах и в стриженой бородке клином. Одет он был в какой-то коричневый пиджак, очевидно от лучшего портного, но уже поношенный, сшитый примерно еще третьего года и совершенно уже вышедший из моды, так что из светских достаточных людей таких уже два года никто не носил. Белье, длинный галстук в виде шарфа, всё было так, как и у всех шиковатых джентльменов, но белье, если вглядеться ближе, было грязновато, а широкий шарф очень потерт. Клетчатые панталоны гостя сидели превосходно, но были опять-таки слишком светлы и как-то слишком узки, как теперь уже перестали носить, равно как и мягкая белая пуховая шляпа, которую уже слишком не по сезону притащил с собою гость. Словом, был вид порядочности при весьма слабых карманных средствах. Похоже было на то, что джентльмен принадлежит к разряду бывших белоручек-помещиков, процветавших еще при крепостном праве; очевидно, видавший свет и порядочное общество, имевший когда-то связи и сохранивший их, пожалуй, и до сих пор, но мало-помалу с обеднением после веселой жизни в молодости и недавней отмены крепостного права обратившийся вроде как бы в приживальщика хорошего тона, скитающегося по добрым старым знакомым, которые принимают его за уживчивый складный характер, да еще и ввиду того, что всё же порядочный человек, которого даже и при ком угодно можно посадить у себя за стол, хотя, конечно, на скромное место. Такие приживальщики, складного характера джентльмены, умеющие порассказать, составить партию в карты и решительно не любящие никаких поручений, если их им навязывают, – обыкновенно одиноки, или холостяки, или вдовцы, может быть и имеющие детей, но дети их воспитываются всегда где-то далеко, у каких-нибудь теток, о которых джентльмен никогда почти не упоминает в порядочном обществе, как бы несколько стыдясь такого родства. От детей же отвыкает мало-помалу совсем, изредка получая от них к своим именинам и к рождеству поздравительные письма и иногда даже отвечая на них. Физиономия неожиданного гостя была не то чтобы добродушная, а опять-таки складная и готовая, судя по обстоятельствам, на всякое любезное выражение. Часов на нем не было, но был черепаховый лорнет на черной ленте. На среднем пальце правой руки красовался массивный золотой перстень с недорогим опалом. Иван Федорович злобно молчал и не хотел заговаривать. Гость ждал и именно сидел как приживальщик, только что сошедший сверху из отведенной ему комнаты вниз к чаю составить хозяину компанию, но смирно молчавший ввиду того, что хозяин занят и об чем-то нахмуренно думает; готовый, однако, ко всякому любезному разговору, только лишь хозяин начнет его. Вдруг лицо его выразило как бы некоторую внезапную озабоченность.
– Послушай, – начал он Ивану Федоровичу, – ты извини, я только чтобы напомнить: ты ведь к Смердякову пошел с тем, чтоб узнать про Катерину Ивановну, а ушел ничего об ней не узнав, верно забыл…
– Ах да! – вырвалось вдруг у Ивана, и лицо его омрачилось заботой, – да, я забыл… Впрочем, теперь всё равно, всё до завтра, – пробормотал он про себя. – А ты, – раздражительно обратился он к гостю, – это я сам сейчас должен был вспомнить, потому что именно об этом томило тоской! Что ты выскочил, так я тебе и поверю, что это ты подсказал, а не я сам вспомнил?
– А не верь, – ласково усмехнулся джентльмен. – Что за вера насилием? Притом же в вере никакие доказательства не помогают, особенно материальные[4]. Фома поверил[5] не потому, что увидел воскресшего Христа, а потому, что еще прежде желал поверить. Вот, например, спириты… я их очень люблю…[6] вообрази, они полагают, что полезны для веры, потому что им черти с того света рожки показывают. «Это, дескать, доказательство уже, так сказать, материальное, что есть тот свет». Тот свет и материальные доказательства, ай-люли! И наконец, если доказан черт, то еще неизвестно, доказан ли бог? Я хочу в идеалистическое общество записаться, оппозицию у них буду делать: «дескать реалист, а не материалист, хе-хе!»
– Слушай, – встал вдруг из-за стола Иван Федорович. – Я теперь точно в бреду… и, уж конечно, в бреду… ври что хочешь, мне всё равно! Ты меня не приведешь в исступление, как в прошлый раз. Мне только чего-то стыдно… Я хочу ходить по комнате… Я тебя иногда не вижу и голоса твоего даже не слышу, как в прошлый раз, но всегда угадываю то, что ты мелешь, потому что это я, я сам говорю, а не ты! Не знаю только, спал ли я в прошлый раз или видел тебя наяву? Вот я обмочу полотенце холодною водой и приложу к голове, и авось ты испаришься.
Иван Федорович прошел в угол, взял полотенце, исполнил, как сказал, и с мокрым полотенцем на голове стал ходить взад и вперед по комнате.
– Мне нравится, что мы с тобой прямо стали на ты, – начал было гость.
– Дурак, – засмеялся Иван, – что ж я вы, что ли, стану тебе говорить. Я теперь весел, только в виске болит… и темя… только, пожалуйста, не философствуй, как в прошлый раз. Если не можешь убраться, то ври что-нибудь веселое. Сплетничай, ведь ты приживальщик, так сплетничай. Навяжется же такой кошмар! Но я не боюсь тебя. Я тебя преодолею. Не свезут в сумасшедший дом!
– C'est charmant[7], приживальщик. Да я именно в своем виде. Кто ж я на земле, как не приживальщик? Кстати, я ведь слушаю тебя и немножко дивлюсь: ей-богу, ты меня как будто уже начинаешь помаленьку принимать за нечто и в самом деле, а не за твою только фантазию, как стоял на том в прошлый раз…
– Ни одной минуты не принимаю тебя за реальную правду, – как-то яростно даже вскричал Иван. – Ты ложь, ты болезнь моя, ты призрак. Я только не знаю, чем тебя истребить, и вижу, что некоторое время надобно прострадать. Ты моя галлюцинация. Ты воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны… моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых. С этой стороны ты мог бы быть даже мне любопытен, если бы только мне было время с тобой возиться…
– Позволь, позволь, я тебя уличу: давеча у фонаря, когда ты вскинулся на Алешу и закричал ему: «Ты от него узнал! Почему ты узнал, что он ко мне ходит?» Это ведь ты про меня вспоминал. Стало быть, одно маленькое мгновеньице ведь верил же, верил, что я действительно есмь, – мягко засмеялся джентльмен.
– Да, это была слабость природы… но я не мог тебе верить. Я не знаю, спал ли я или ходил прошлый раз. Я, может быть, тогда тебя только во сне видел, а вовсе не наяву…
– А зачем ты давеча с ним так сурово, с Алешей-то? Он милый; я пред ним за старца Зосиму виноват.
– Молчи про Алешу! Как ты смеешь, лакей! – опять засмеялся Иван.
– Бранишься, а сам смеешься – хороший знак. Ты, впрочем, сегодня гораздо со мной любезнее, чем в прошлый раз, и я понимаю отчего: это великое решение…
– Молчи про решение! – свирепо вскричал Иван.
– Понимаю, понимаю, c'est noble, c'est charmant[8], ты идешь защищать завтра брата и приносишь себя в жертву… c'est chevaleresque[9].
– Молчи, я тебе пинков надаю!
– Отчасти буду рад, ибо тогда моя цель достигнута: коли пинки, значит, веришь в мой реализм, потому что призраку не дают пинков. Шутки в сторону: мне ведь всё равно, бранись, коли хочешь, но всё же лучше быть хоть каплю повежливее, хотя бы даже со мной. А то дурак да лакей, ну что за слова!
– Браня тебя, себя браню! – опять засмеялся Иван, – ты – я, сам я, только с другою рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю… и ничего не в силах сказать мне нового!
– Если я схожусь с тобою в мыслях, то это делает мне только честь, – с деликатностью и достоинством проговорил джентльмен.
– Только всё скверные мои мысли берешь, а главное – глупые. Ты глуп и пошл. Ты ужасно глуп. Нет, я тебя не вынесу! Что мне делать, что мне делать! – проскрежетал Иван.
– Друг мой, я все-таки хочу быть джентльменом и чтобы меня так и принимали, – в припадке некоторой чисто приживалыцицкой и уже вперед уступчивой и добродушной амбиции начал гость. – Я беден, но… не скажу, что очень честен, но… обыкновенно в обществе принято за аксиому, что я падший ангел. Ей-богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда-нибудь ангелом. Если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть. Теперь я дорожу лишь репутацией порядочного человека и живу как придется, стараясь быть приятным. Я людей люблю искренно – о, меня во многом оклеветали! Здесь, когда временами я к вам переселяюсь, моя жизнь протекает вроде чего-то как бы и в самом деле, и это мне более всего нравится. Ведь я и сам, как и ты же, страдаю от фантастического, а потому и люблю ваш земной реализм. Тут у вас всё очерчено, тут формула, тут геометрия, а у нас всё какие-то неопределенные уравнения! Я здесь хожу и мечтаю. Я люблю мечтать. К тому же на земле я становлюсь суеверен – не смейся, пожалуйста: мне именно это-то и нравится, что я становлюсь суеверен. Я здесь все ваши привычки принимаю: я в баню торговую полюбил ходить, можешь ты это представить, и люблю с купцами и попами париться. Моя мечта это – воплотиться, но чтоб уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит. Мой идеал – войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца, ей-богу так. Тогда предел моим страданиям. Вот тоже лечиться у вас полюбил: весной оспа пошла, я пошел и в воспитательном доме себе оспу привил – если б ты знал, как я был в тот день доволен: на братьев славян десять рублей пожертвовал!.. Да ты не слушаешь. Знаешь, ты что-то очень сегодня не по себе, – помолчал немного джентльмен. – Я знаю, ты ходил вчера к тому доктору… ну, как твое здоровье? Что тебе доктор сказал?
– Дурак! – отрезал Иван.
– Зато ты-то как умен. Ты опять бранишься? Я ведь не то чтоб из участия, а так. Пожалуй, не отвечай. Теперь вот ревматизмы опять пошли…
– Дурак, – повторил опять Иван.
– Ты всё свое, а я вот такой ревматизм прошлого года схватил, что до сих пор вспоминаю.
– У черта ревматизм?
– Почему же и нет, если я иногда воплощаюсь. Воплощаюсь, так и принимаю последствия. Сатана sum et nihil humanum a me alienum puto[10].
– Как, как? Сатана sum et nihil humanum… это неглупо для черта!
– Рад, что наконец угодил.
– А ведь это ты взял не у меня, – остановился вдруг Иван как бы пораженный, – это мне никогда в голову не приходило, это странно…
– C'est du nouveau n'est ce pas?[11] На этот раз я поступлю честно и объясню тебе. Слушай: в снах, и особенно в кошмарах, ну, там от расстройства желудка или чего-нибудь, иногда видит человек такие художественные сны, такую сложную и реальную действительность, такие события или даже целый мир событий, связанный такою интригой, с такими неожиданными подробностями, начиная с высших ваших проявлений до последней пуговицы на манишке, что, клянусь тебе, Лев Толстой не сочинит[12], а между тем видят такие сны иной раз вовсе не сочинители, совсем самые заурядные люди, чиновники, фельетонисты, попы… Насчет этого даже целая задача: один министр так даже мне сам признавался, что все лучшие идеи его приходят к нему, когда он спит. Ну вот так и теперь. Я хоть и твоя галлюцинация, но, как и в кошмаре, я говорю вещи оригинальные, какие тебе до сих пор в голову не приходили, так что уже вовсе не повторяю твоих мыслей, а между тем я только твой кошмар, и больше ничего.
– Лжешь. Твоя цель именно уверить, что ты сам по себе, а не мой кошмар, и вот ты теперь подтверждаешь сам, что ты сон.
– Друг мой, сегодня я взял особую методу, я потом тебе растолкую. Постой, где же я остановился? Да, вот я тогда простудился, только не у вас, а еще там…
– Где там? Скажи, долго ли ты у меня пробудешь, не можешь уйти? – почти в отчаянии воскликнул Иван. Он оставил ходить, сел на диван, опять облокотился на стол и стиснул обеими руками голову. Он сорвал с себя мокрое полотенце и с досадой отбросил его: очевидно, не помогало.
– У тебя расстроены нервы, – заметил джентльмен с развязно-небрежным, но совершенно дружелюбным, однако, видом, – ты сердишься на меня даже за то, что я мог простудиться, а между тем произошло оно самым естественным образом. Я тогда поспешал на один дипломатический вечер к одной высшей петербургской даме, которая метила в министры. Ну, фрак, белый галстук, перчатки, и, однако, я был еще бог знает где, и, чтобы попасть к вам на землю, предстояло еще перелететь пространство… конечно, это один только миг, но ведь и луч света от солнца идет целых восемь минут, а тут, представь, во фраке и в открытом жилете. Духи не замерзают, но уж когда воплотился, то… словом, светренничал, и пустился, а ведь в пространствах-то этих, в эфире-то, в воде-то этой, яже бе над твердию[13], – ведь это такой мороз… то есть какое мороз – это уж и морозом назвать нельзя, можешь представить: сто пятьдесят градусов ниже нуля! Известна забава деревенских девок: на тридцатиградусном морозе предлагают новичку лизнуть топор; язык мгновенно примерзает, и олух в кровь сдирает с него кожу; так ведь это только на тридцати градусах, а на ста-то пятидесяти, да тут только палец, я думаю, приложить к топору, и его как не бывало, если бы… только там мог случиться топор…
– А там может случиться топор? – рассеянно и гадливо перебил вдруг Иван Федорович. Он сопротивлялся изо всех сил, чтобы не поверить своему бреду и не впасть в безумие окончательно.
– Топор? – переспросил гость в удивлении.
– Ну да, что станется там с топором? – с каким-то свирепым и настойчивым упорством вдруг вскричал Иван Федорович.
– Что станется в пространстве с топором? Quelle idée![14] Если куда попадет подальше, то примется, я думаю, летать вокруг Земли, сам не зная зачем, в виде спутника Астрономы вычислят восхождение и захождение топора, Гатцук внесет в календарь[15], вот и всё.
– Ты глуп, ты ужасно глуп! – строптиво сказал Иван, – ври умнее, а то я не буду слушать. Ты хочешь побороть меня реализмом, уверить меня, что ты есь, но я не хочу верить, что ты есь! Не поверю!!
– Да я и не вру, всё правда; к сожалению, правда почти всегда бывает неостроумна. Ты, я вижу, решительно ждешь от меня чего-то великого, а может быть, и прекрасного[16]. Это очень жаль, потому что я даю лишь то, что могу.
– Не философствуй, осел!
– Какая тут философия, когда вся правая сторона отнялась, кряхчу и мычу? Был у всей медицины: распознать умеют отлично, всю болезнь расскажут тебе как по пальцам, ну а вылечить не умеют. Студентик тут один случился восторженный: если вы, говорит, и умрете, то зато будете вполне знать, от какой болезни умерли! Опять-таки эта их манера отсылать к специалистам: мы, дескать, только распознаем, а вот поезжайте к такому-то специалисту, он уже вылечит. Совсем, совсем, я тебе скажу, исчез прежний доктор, который ото всех болезней лечил, теперь только одни специалисты и всё в газетах публикуются. Заболи у тебя нос, тебя шлют в Париж: там, дескать, европейский специалист носы лечит. Приедешь в Париж, он осмотрит нос: я вам, скажет, только правую ноздрю могу вылечить, потому что левых ноздрей не лечу, это не моя специальность[17], а поезжайте после меня в Вену, там вам особый специалист левую ноздрю долечит. Что будешь делать? Прибегнул к народным средствам, один немец-доктор посоветовал в бане на полке медом с солью вытереться. Я, единственно чтобы только в баню лишний раз сходить, пошел: выпачкался весь, и никакой пользы. С отчаяния графу Маттеи в Милан написал; прислал книгу и капли, бог с ним. И вообрази: мальц-экстракт[18] Гоффа помог! Купил нечаянно, выпил полторы стклянки, и хоть танцевать, всё как рукой сняло. Непременно положил ему «спасибо» в газетах напечатать, чувство благодарности заговорило, и вот вообрази, тут уже другая история пошла: ни в одной-то редакции не принимают! «Ретроградно очень будет, говорят, никто не поверит, le diable n'existe point[19]. Вы, советуют, напечатайте анонимно». Ну какое же «спасибо», если анонимно. Смеюсь с конторщиками: «Это в бога, говорю, в наш век ретроградно верить, а ведь я черт, в меня можно». – «Понимаем, говорят, кто же в черта не верит, а все-таки нельзя, направлению повредить может. Разве в виде шутки?» Ну в шутку-то, подумал, будет неостроумно. Так и не напечатали. И веришь ли, у меня даже на сердце это осталось. Самые лучшие чувства мои, как например благодарность, мне формально запрещены единственно социальным моим положением.
– Опять в философию въехал! – ненавистно проскрежетал Иван.
– Боже меня убереги, но ведь нельзя же иногда не пожаловаться. Я человек оклеветанный. Вот ты поминутно мне, что я глуп. Так и видно молодого человека. Друг мой, не в одном уме дело! У меня от природы сердце доброе и веселое, «я ведь тоже разные водевильчики»[20]. Ты, кажется, решительно принимаешь меня за поседелого Хлестакова, и, однако, судьба моя гораздо серьезнее. Каким-то там довременным назначением, которого я никогда разобрать не мог, я определен «отрицать», между тем я искренно добр и к отрицанию совсем не способен. Нет, ступай отрицать, без отрицания-де не будет критики, а какой же журнал, если нет «отделения критики»? Без критики будет одна «осанна». Но для жизни мало одной «осанны», надо, чтоб «осанна»-то эта переходила через горнило сомнений[21], ну и так далее, в этом роде. Я, впрочем, во всё это не ввязываюсь, не я сотворил, не я и в ответе. Ну и выбрали козла отпущения, заставили писать в отделении критики, и получилась жизнь. Мы эту комедию понимаем: я, например, прямо и просто требую себе уничтожения. Нет, живи, говорят, потому что без тебя ничего не будет. Если бы на земле было всё благоразумно, то ничего бы и не произошло. Без тебя не будет никаких происшествий, а надо, чтобы были происшествия. Вот и служу скрепя сердце, чтобы были происшествия, и творю неразумное по приказу. Люди принимают всю эту комедию за нечто серьезное, даже при всем своем бесспорном уме. В этом их и трагедия. Ну и страдают, конечно, но… всё же зато живут, живут реально, не фантастически; ибо страдание-то и есть жизнь. Без страдания какое было бы в ней удовольствие – всё обратилось бы в один бесконечный молебен: оно свято, но скучновато. Ну а я? Я страдаю, а всё же не живу. Я икс в неопределенном уравнении. Я какой-то призрак жизни, который потерял все концы и начала, и даже сам позабыл наконец, как и назвать себя. Ты смеешься… нет, ты не смеешься, ты опять сердишься. Ты вечно сердишься, тебе бы всё только ума, а я опять-таки повторю тебе, что я отдал бы всю эту надзвездную жизнь, все чины и почести за то только, чтобы воплотиться в душу семипудовой купчихи и богу свечки ставить.
– Уж и ты в бога не веришь? – ненавистно усмехнулся Иван.
– То есть как тебе это сказать, если ты только серьезно…
– Есть бог или нет? – опять со свирепою настойчивостью крикнул Иван.
– А, так ты серьезно? Голубчик мой, ей-богу, не знаю, вот великое слово сказал.
– Не знаешь, а бога видишь? Нет, ты не сам по себе, ты – я, ты есть я и более ничего! Ты дрянь, ты моя фантазия!
– То есть, если хочешь, я одной с тобой философии, вот это будет справедливо. Je pense donc je suis[22], это я знаю наверно, остальное же всё, что кругом меня, все эти миры, бог и даже сам сатана – всё это для меня не доказано, существует ли оно само по себе или есть только одна моя эманация, последовательное развитие моего я, существующего довременно и единолично… словом, я быстро прерываю, потому что ты, кажется, сейчас драться вскочишь.
– Лучше бы ты какой анекдот! – болезненно проговорил Иван.
– Анекдот есть и именно на нашу тему, то есть это не анекдот, а так, легенда. Ты вот укоряешь меня в неверии: «видишь-де, а не веришь». Но, друг мой, ведь не я же один таков, у нас там все теперь помутились, и всё от ваших наук. Еще пока были атомы, пять чувств, четыре стихии, ну тогда всё кое-как клеилось. Атомы-то и в древнем мире были. А вот как узнали у нас, что вы там открыли у себя «химическую молекулу», да «протоплазму», да черт знает что еще – так у нас и поджали хвосты. Просто сумбур начался; главное – суеверие, сплетни; сплетен ведь и у нас столько же, сколько у вас, даже капельку больше, а, наконец, и доносы, у нас ведь тоже есть такое одно отделение[23], где принимают известные «сведения». Так вот эта дикая легенда, еще средних наших веков – не ваших, а наших – и никто-то ей не верит даже и у нас, кроме семипудовых купчих, то есть опять-таки не ваших, а наших купчих. Всё, что у вас есть, – есть и у нас, это я уж тебе по дружбе одну тайну нашу открываю, хоть и запрещено. Легенда-то эта об рае. Был, дескать, здесь у вас на земле один такой мыслитель и философ, «всё отвергал, законы, совесть, веру»[24], а главное – будущую жизнь. Помер, думал, что прямо во мрак и смерть, ан перед ним – будущая жизнь. Изумился и вознегодовал: «Это, говорит, противоречит моим убеждениям». Вот его за это и присудили… то есть, видишь, ты меня извини, я ведь передаю сам, что слышал, это только легенда… присудили, видишь, его, чтобы прошел во мраке квадриллион километров (у нас ведь теперь на километры), и когда кончит этот квадриллион, то тогда ему отворят райские двери и всё простят…
– А какие муки у вас на том свете, кроме-то квадриллиона? – с каким-то странным оживлением прервал Иван.
– Какие муки? Ах, и не спрашивай: прежде было и так и сяк, а ныне всё больше нравственные пошли, «угрызения совести» и весь этот вздор. Это тоже от вас завелось, от «смягчения ваших нравов»[25]. Ну и кто же выиграл, выиграли одни бессовестные, потому что ж ему за угрызения совести, когда и совести-то нет вовсе. Зато пострадали люди порядочные, у которых еще оставалась совесть и честь… То-то вот реформы-то на неприготовленную-то почву, да еще списанные с чужих учреждений, – один только вред! Древний огонек-то лучше бы. Ну, так вот этот осужденный на квадриллион постоял, посмотрел и лег поперек дороги: «Не хочу идти, из принципа не пойду!» Возьми душу русского просвещенного атеиста и смешай с душой пророка Ионы, будировавшего во чреве китове три дня и три ночи[26], – вот тебе характер этого улегшегося на дороге мыслителя.
– На чем же он там улегся?
– Ну, там, верно, было на чем. Ты не смеешься?
– Молодец! – крикнул Иван, всё в том же странном оживлении. Теперь он слушал с каким-то неожиданным любопытством. – Ну что ж, и теперь лежит?
– То-то и есть, что нет. Он пролежал почти тысячу лет, а потом встал и пошел.
– Вот осел-то! – воскликнул Иван, нервно захохотав, всё как бы что-то усиленно соображая. – Не всё ли равно, лежать ли вечно или идти квадриллион верст? Ведь это биллион лет ходу?
– Даже гораздо больше, вот только нет карандашика и бумажки, а то бы рассчитать можно. Да ведь он давно уже дошел, и тут-то и начинается анекдот.
– Как дошел! Да где ж он биллион лет взял?
– Да ведь ты думаешь всё про нашу теперешнюю землю! Да ведь теперешняя земля, может, сама-то биллион раз повторялась; ну, отживала, леденела, трескалась, рассыпалась, разлагалась на составные начала, опять вода, яже бе над твердию, потом опять комета, опять солнце, опять из солнца земля – ведь это развитие, может, уже бесконечно раз повторяется, и всё в одном и том же виде, до черточки. Скучища неприличнейшая…
– Ну-ну, что же вышло, когда дошел?
– А только что ему отворили в рай, и он вступил, то, не пробыв еще двух секунд – и это по часам, по часам (хотя часы его, по-моему, давно должны были бы разложиться на составные элементы у него в кармане дорогой), – не пробыв двух секунд, воскликнул, что за эти две секунды не только квадриллион, но квадриллион квадриллионов пройти можно, да еще возвысив в квадриллионную степень! Словом, пропел «осанну», да и пересолил, так что иные там, с образом мыслей поблагороднее, так даже руки ему не хотели подать на первых порах: слишком-де уж стремительно в консерваторы перескочил. Русская натура. Повторяю: легенда. За что купил, за то и продал. Так вот еще какие там у нас обо всех этих предметах понятия ходят.
– Я тебя поймал! – вскричал Иван с какою-то почти детскою радостью, как бы уже окончательно что-то припомнив, – этот анекдот о квадриллионе лет – это я сам сочинил! Мне было тогда семнадцать лет, я был в гимназии… я этот анекдот тогда сочинил и рассказал одному товарищу, фамилия его Коровкин, это было в Москве… Анекдот этот так характерен, что я не мог его ниоткуда взять. Я его было забыл… но он мне припомнился теперь бессознательно – мне самому, а не ты рассказал! Как тысячи вещей припоминаются иногда бессознательно, даже когда казнить везут…[27] во сне припомнился. Вот ты и есть этот сон! Ты сон и не существуешь!
– По азарту, с каким ты отвергаешь меня, – засмеялся джентльмен, – я убеждаюсь, что ты все-таки в меня веришь.
– Нимало! На сотую долю не верю!
– Но на тысячную веришь. Гомеопатические-то доли ведь самые, может быть, сильные. Признайся, что веришь, ну на десятитысячную…
– Ни одной минуты! – яростно вскричал Иван. – Я, впрочем, желал бы в тебя поверить! – странно вдруг прибавил он.
– Эге! Вот, однако, признание! Но я добр, я тебе и тут помогу. Слушай: это я тебя поймал, а не ты меня! Я нарочно тебе твой же анекдот рассказал, который ты уже забыл, чтобы ты окончательно во мне разуверился.
– Лжешь! Цель твоего появления уверить меня, что ты есь.
– Именно. Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия – это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься. Я именно, зная, что ты капельку веришь в меня, подпустил тебе неверия уже окончательно, рассказав этот анекдот. Я тебя вожу между верой и безверием попеременно, и тут у меня своя цель. Новая метода-с: ведь когда ты во мне совсем разуверишься, то тотчас меня же в глаза начнешь уверять, что я не сон, а есмь в самом деле, я тебя уж знаю; вот я тогда и достигну цели. А цель моя благородная. Я в тебя только крохотное семечко веры брошу, а из него вырастет дуб – да еще такой дуб, что ты, сидя на дубе-то, в «отцы пустынники и в жены непорочны» пожелаешь вступить[28]; ибо тебе оченно, оченно того втайне хочется, акриды кушать будешь, спасаться в пустыню потащишься!
– Так ты, негодяй, для спасения моей души стараешься?
– Надо же хоть когда-нибудь доброе дело сделать. Злишься-то ты, злишься, как я погляжу!
– Шут! А искушал ты когда-нибудь вот этаких-то, вот что акриды-то едят, да по семнадцати лет в голой пустыне молятся, мохом обросли?
– Голубчик мой, только это и делал. Весь мир и миры забудешь, а к одному этакому прилепишься, потому что бриллиант-то уж очень драгоценен; одна ведь такая душа стоит иной раз целого созвездия – у нас ведь своя арифметика. Победа-то драгоценна! А ведь иные из них, ей-богу, не ниже тебя по развитию, хоть ты этому и не поверишь: такие бездны веры и неверия могут созерцать в один и тот же момент, что, право, иной раз кажется, только бы еще один волосок – и полетит человек «вверх тормашки», как говорит актер Горбунов[29].
– Ну и что ж, отходил с носом?
– Друг мой, – заметил сентенциозно гость, – с носом всё же лучше отойти, чем иногда совсем без носа, как недавно еще изрек один болящий маркиз (должно быть, специалист лечил) на исповеди своему духовному отцу-иезуиту Я присутствовал – просто прелесть. «Возвратите мне, говорит, мой нос!» И бьет себя в грудь. «Сын мой, – виляет патер, – по неисповедимым судьбам провидения всё восполняется и видимая беда влечет иногда за собою чрезвычайную, хотя и невидимую выгоду. Если строгая судьба лишила вас носа, то выгода ваша в том, что уже никто во всю вашу жизнь не осмелится вам сказать, что вы остались с носом». – «Отец святой, это не утешение! – восклицает отчаянный, – я был бы, напротив, в восторге всю жизнь каждый день оставаться с носом, только бы он был у меня на надлежащем месте!» – «Сын мой, – вздыхает патер, – всех благ нельзя требовать разом, и это уже ропот на провидение, которое даже и тут не забыло вас; ибо если вы вопиете, как возопили сейчас, что с радостью готовы бы всю жизнь оставаться с носом, то и тут уже косвенно исполнено желание ваше: ибо, потеряв нос, вы тем самым всё же как бы остались с носом…[30]»
– Фу, как глупо! – крикнул Иван.
– Друг мой, я хотел только тебя рассмешить, но, клянусь, это настоящая иезуитская казуистика, и, клянусь, всё эго случилось буква в букву, как я изложил тебе. Случай этот недавний и доставил мне много хлопот. Несчастный молодой человек, возвратясь домой, в ту же ночь застрелился; я был при нем неотлучно до последнего момента… Что же до исповедальных этих иезуитских будочек, то это воистину самое милое мое развлечение в грустные минуты жизни[31]. Вот тебе еще один случай, совсем уж на днях[32]. Приходит к старику патеру блондиночка, норманочка, лет двадцати, девушка. Красота, телеса, натура – слюнки текут. Нагнулась, шепчет патеру в дырочку свой грех. «Что вы, дочь моя, неужели вы опять уже пали?.. – восклицает патер. – О Sancta Maria[33], что я слышу: уже не с тем. Но доколе же это продолжится, и как вам это не стыдно!» – «Ah mon père[34], – отвечает грешница, вся в покаянных слезах. – Ça lui fait tant de plaisir et à moi si peu de peine![35]» Ну, представь себе такой ответ! Тут уж и я отступился: это крик самой природы, это, если хочешь, лучше самой невинности! Я тут же отпустил ей грех и повернулся было идти, но тотчас же принужден был и воротиться: слышу, патер в дырочку ей назначает вечером свидание, а ведь старик – кремень, и вот пал в одно мгновение! Природа-то, правда-то природы взяла свое! Что, опять воротишь нос, опять сердишься? Не знаю уж, чем и угодить тебе…
– Оставь меня, ты стучишь в моем мозгу как неотвязный кошмар, – болезненно простонал Иван, в бессилии пред своим видением, – мне скучно с тобою, невыносимо и мучительно! Я бы много дал, если бы мог прогнать тебя!
– Повторяю, умерь свои требования, не требуй от меня «всего великого и прекрасного» и увидишь, как мы дружно с тобой уживемся, – внушительно проговорил джентльмен. – Воистину ты злишься на меня за то, что я не явился тебе как-нибудь в красном сиянии, «гремя и блистая», с опаленными крыльями[36], а предстал в таком скромном виде. Ты оскорблен, во-первых, в эстетических чувствах твоих, а во-вторых, в гордости: как, дескать, к такому великому человеку мог войти такой пошлый черт? Нет, в тебе таки есть эта романтическая струйка, столь осмеянная еще Белинским. Что делать, молодой человек. Я вот думал давеча, собираясь к тебе, для шутки предстать в виде отставного действительного статского советника, служившего на Кавказе, со звездой Льва и Солнца на фраке[37], но решительно побоялся, потому ты избил бы меня только за то, как я смел прицепить на фрак Льва и Солнце, а не прицепил по крайней мере Полярную звезду али Сириуса[38]. И всё ты о том, что я глуп. Но бог мой, я и претензий не имею равняться с тобой умом. Мефистофель, явившись к Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро. Ну, это как ему угодно, я же совершенно напротив. Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра[39]. Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило в небо, неся на персях своих душу распятого одесную разбойника[40], я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих: «Осанна», и громовый вопль восторга серафимов, от которого потряслось небо и всё мироздание[41]. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми: «Осанна!» Уже слетало, уже рвалось из груди… я ведь, ты знаешь, очень чувствителен и художественно восприимчив. Но здравый смысл – о, самое несчастное свойство моей природы – удержал меня и тут в должных границах, и я пропустил мгновение! Ибо что же, – подумал я в ту же минуту, – что же бы вышло после моей-то «осанны»? Тотчас бы всё угасло на свете и не стало бы случаться никаких происшествий. И вот единственно по долгу службы и по социальному моему положению я принужден был задавить в себе хороший момент и остаться при пакостях. Честь добра кто-то берет всю себе, а мне оставлены в удел только пакости. Но я не завидую чести жить на шаромыжку[42], я не честолюбив. Почему изо всех существ в мире только я лишь один обречен на проклятия ото всех порядочных людей и даже на пинки сапогами, ибо, воплощаясь, должен принимать иной раз и такие последствия? Я ведь знаю, тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я, пожалуй, тогда, догадавшись в чем дело, рявкну «осанну», и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему, даже газетам и журналам, потому что кто ж на них тогда станет подписываться. Я ведь знаю, в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадриллион и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую и скрепя сердце исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо была погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно![43] Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем неизвестная, а другая моя. И еще неизвестно, которая будет почище… Ты заснул?
– Еще бы, – злобно простонал Иван, – всё, что ни есть глупого в природе моей, давно уже пережитого, перемолотого в уме моем, отброшенного, как падаль, – ты мне же подносишь как какую-то новость!
– Не потрафил и тут! А я-то думал тебя даже литературным изложением прельстить: эта «осанна»-то в небе, право, недурно ведь у меня вышло? Затем сейчас этот саркастический тон à la Гейне[44], а, не правда ли?
– Нет, я никогда не был таким лакеем! Почему же душа моя могла породить такого лакея, как ты?
– Друг мой, я знаю одного прелестнейшего и милейшего русского барчонка: молодого мыслителя и большого любителя литературы и изящных вещей, автора поэмы, которая обещает, под названием: «Великий инквизитор»… Я его только и имел в виду!
– Я тебе запрещаю говорить о «Великом инквизиторе», – воскликнул Иван, весь покраснев от стыда.
– Ну, а «Геологический-то переворот»? Помнишь?[45] Вот это так уж поэмка!
– Молчи, или я убью тебя!
– Это меня-то убьешь? Нет, уж извини, выскажу. Я и пришел, чтоб угостить себя этим удовольствием. О, я люблю мечты пылких, молодых, трепещущих жаждой жизни друзей моих! «Там новые люди, – решил ты еще прошлою весной, сюда собираясь, – они полагают разрушить всё и начать с антропофагии[46]. Глупцы, меня не спросились! По-моему, и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать – о слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от бога (а я верю, что этот период – параллель геологическим периодам – совершится), то само собою, без антропофагии, падет всё прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит всё новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни всё, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире[47]. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-бог. Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды. Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную»… ну и прочее, и прочее в том же роде. Премило! Иван сидел, зажав себе уши руками и смотря в землю, но начал дрожать всем телом. Голос продолжал:
– Вопрос теперь в том, думал мой юный мыслитель: возможно ли, чтобы такой период наступил когда-нибудь или нет? Если наступит, то всё решено, и человечество устроится окончательно. Но так как, ввиду закоренелой глупости человеческой[48], это, пожалуй, еще и в тысячу лет не устроится, то всякому, сознающему уже и теперь истину, позволительно устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах. В этом смысле ему «всё позволено». Мало того: если даже период этот и никогда не наступит, но так как бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-богом, даже хотя бы одному в целом мире, и, уж конечно, в новом чине, с легким сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека, если оно понадобится. Для бога не существует закона! Где станет бог – там уже место божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место… «всё дозволено», и шабаш! Всё это очень мило; только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный человечек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил…
Гость говорил, очевидно увлекаясь своим красноречием, всё более и более возвышая голос и насмешливо поглядывая на хозяина; но ему не удалось докончить: Иван вдруг схватил со стола стакан и с размаху пустил в оратора.
– Ah, mais c'est bête enfin![49] – воскликнул тот, вскакивая с дивана и смахивая пальцами с себя брызги чаю, – вспомнил Лютерову чернильницу![50] Сам же меня считает за сон и кидается стаканами в сон! Это по-женски! А ведь я так и подозревал, что ты делал только вид, что заткнул свои уши, а ты слушал…
В раму окна вдруг раздался со двора твердый и настойчивый стук. Иван Федорович вскочил с дивана.
– Слышишь, лучше отвори, – вскричал гость, – это брат твой Алеша с самым неожиданным и любопытным известием, уж я тебе отвечаю!
– Молчи, обманщик, я прежде тебя знал, что это Алеша, я его предчувствовал, и, уж конечно, он недаром, конечно с «известием»!.. – воскликнул исступленно Иван.
– Отопри же, отопри ему. На дворе метель, а он брат твой. Monsieur, sait-il le temps qu'il fait? C'est à ne pas mettre un chien dehors…[51]
Стук продолжался. Иван хотел было кинуться к окну; но что-то как бы вдруг связало ему ноги и руки. Изо всех сил он напрягался как бы порвать свои путы, но тщетно. Стук в окно усиливался всё больше и громче. Наконец вдруг порвались путы, и Иван Федорович вскочил на диване. Он дико осмотрелся. Обе свечки почти догорели, стакан, который он только что бросил в своего гостя, стоял пред ним на столе, а на противоположном диване никого не было. Стук в оконную раму хотя и продолжался настойчиво, но совсем не так громко, как сейчас только мерещилось ему во сне, напротив, очень сдержанно.
– Это не сон! Нет, клянусь, это был не сон, это всё сейчас было! – вскричал Иван Федорович, бросился к окну и отворил форточку…
[1] Я не доктор, а между тем чувствую, что пришла минута, когда мне решительно необходимо объяснить хоть что-нибудь в свойстве болезни Ивана Федоровича… – Достоевский писал Н. А. Любимову 10 августа 1880 г. о том, что по поводу болезни и галлюцинаций Ивана «справлялся с мнением докторов (и не одного)». Уже после окончания романа в письме А. Ф. Благонравову от 19 декабря 1880 г. Достоевский высказал желание «разъяснить» кошмар и болезнь Ивана в «будущем «Дневнике»«. По мнению В. Чижа, доктора медицины, «психиатр может читать эту главу как часть истории болезни, составленной умелой рукой» (Чиж В. Достоевский как психопатолог. М, 1885. С. 18).
[2] Это был какой-то господин или, лучше сказать, известного сорта русский джентльмен… – В сниженном изображении черта в «Братьях Карамазовых» можно видеть известную традицию, восходящую к «Ночи перед Рождеством» Гоголя (1832) и «Сказке для детей» Лермонтова (1842). См. об этом: Бем А. Л. «Фауст» в творчестве Достоевского // О Dostojevském: Sbornîk stati a materialù. Praha, 1972. S. 194 – 195.
[3] «под пятьдесят» (франц).
[4] …в вере никакие доказательства не помогают, особенно материальные – Тот свет и материальные доказательства, ай-люли! – В статьях 1876 г. по поводу спиритизма Достоевский развивал подобные мысли от своего имени (см.: «Дневник писателя» за 1876 г., март, гл. 2, III; апрель, гл. 2, III).
[5] Фома поверил… – См.: наст. изд. Т. 9, примеч. к с. 31.
[6] Вот, например, спириты… я их очень люблю… – Достоевский присутствовал на спиритическом сеансе 14 февраля 1876 г. (см.: Гроссман Л. П. Жизнь и труды… С. 245) и несколько раз полемизировал со сторонниками спиритизма в «Дневнике писателя» (см.: «Дневник писателя» за 1876 г., январь, гл. 3, II; март, гл. 2, III; апрель, гл. 2, III). Записные тетради Достоевского 1875 – 1876, 1876 – 1877 гг. содержат многочисленные замечания на ту же тему. Ср.: Волгин И. Л., Рабинович В. Л. Достоевский и Менделеев: антиспиритический диалог // Вопросы философии. 1971. № 11. С. 103 – 115.
[7] Это восхитительно (франц.).
[8] это благородно, это прекрасно (франц.).
[9] это по-рыцарски (франц.).
[10] Сатана sum et nihil humanum a me alienum puto. (Я сатана, и ничто человеческое мне не чуждо (лат.).) – Перефразировка стиха из комедии Теренция (ок.185 – 159 до н. э.) «Самоистязатель» (поставлена в 163 г. до н. э.), акт I, сц. I, ст. 25: «Homo sum, humani nihil a me alienum puto» («Я человек, ничто человеческое мне не чуждо»).
[11] Это ново, не правда ли? (франц.).
[12] …иногда видит человек такие художественные сны, такуюсложную и реальную действительность – что, клянусь тебе, Лев Толстой не сочинит… – Это психологическое явление давно привлекало внимание Достоевского. Рассуждение о снах, имеющих столь полное сходство с действительностью, что «их и не выдумать наяву этому же самому сновидцу, будь он такой же художник, как Пушкин или Тургенев», писатель вводит в текст «Преступления и наказания».
[13] …в воде-то этой, яже бе над твердию… – Цитата из Библии: «И создал бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая стала над твердью. И стало так. И назвал бог твердь небом» (Бытие, гл. 1, ст. 7 – 8).
[14] Какая идея! (франц.).
[15] …Гатцук внесет в календарь… – А. А. Гатцук (1832 – 1891) в 1870-1880-х годах издавал в Москве «Газету А. Гатцука. Политико-литературную, художественную и ремесленную» и «Крестный календарь» на предстоящий год с еженедельным иллюстрированным приложением.
[16] Ты – решительно ждешь от меня чего-то великого, а может быть, и прекрасного; см. также с. 153: …не требуй от меня «всего великого и прекрасного»… – Выражение, из «Разбойников» Фр. Шиллера (д. I, сц. I; см.: Шиллер. Драматические соч. в пер. рус. писателей. Т. 3. С. 6 – 7).
[17] Совсем, совсем я тебе скажу, исчез прежний доктор – я вам, скажет, только правую ноздрю могу вылечить, потому что левых ноздрей не лечу, это не моя специальность… – Вариация мотива из философской повести Вольтера «Задиг, или Судьба» (1748): «…нарыв, образовавшийся на раненом глазе, возбуждал серьезные опасения. Послали даже в Мемфис за великим врачом Гермесом, который приехал с многочисленной свитой. Он осмотрел больного, объявил, что тот потеряет глаз, и предсказал даже день и час этого злополучного события. «Будь это правый глаз, – сказал врач, – я бы его вылечил, но раны левого глаза неизлечимы». Весь Вавилон сожалел о судьбе Задига и удивлялся глубине познаний Гермеса. Два дня спустя нарыв прорвался сам собою, и Задиг совершенно выздоровел» (Вольтер. Задиг, или Судьба: Восточная повесть // Вольтер. Орлеанская девственница. Магомет. Философские повести. М., 1971. С. 329). В записной тетради Достоевского 1875 – 1876 гг. замечено: «Специализация доктор<ов>, так что не знаешь, кого позвать полечиться…» И далее: «Специальности врачей, специализировались, – один лечит нос, а другой переносицу. У одного всё от болезней матки» (XXIV, 72, 79).
[18] …мальц-экстракт – Солодовый экстракт, употребляемый в диетических целях.
[19] дьявола-то больше не существует (франц.).
[20] …»я ведь тоже разные водевильчики». – Слова Хлестакова из комедии Н. В. Гоголя «Ревизор» (1836; д. 3, явл. 6).
[21] …надо, чтоб «осанна»-то эта переходила через горнило сомнений… – Эти слова Достоевский повторяет в записной тетради 1880 – 1881 гг., собираясь возражать одному из своих критиков: «Инквизитор и глава о детях. Ввиду этих глав вы бы могли отнестись ко мне хотя и научно, но не столь высокомерно по части философии, хотя философия и не моя специальность. И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же, в том же романе, черт» (XXVI! 86).
[22] Je pense donc je suis (Я мыслю, следовательно, я существую (франц.).) – Афоризм, принадлежащий французскому философу Р. Декарту (1596 – 1650). В «Рассуждении о методе» (1637, ч. IV) эти слова служат одним из основных положений, на которых строится рационалистическая философия этого ученого.
[23] …у нас ведь тоже есть такое одно отделение… – Намек на III Отделение собственной его величества канцелярии – орган политического сыска и следствия, созданный Николаем I в 1826 г. и упраздненный в 1880 г. Достоевский познакомился с деятельностью III Отделения, будучи привлеченным по делу Петрашевского.
[24] …»всё отвергал, законы, совесть, веру»… – Слова Репетилова из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» (18.24; д. 4, явл. 4).
[25] Это тоже от вас завелось, от «смягчения ваших нравов». – Вопрос о том, происходит ли постепенное «смягчение нравов» (словосочетание, в XIX в. уже ставшее штампом) в связи с прогрессом человечества, развитием наук, ремесел и искусства, чрезвычайно занимал французских просветителей XVIII в. В отличие от Руссо Вольтер отвечал на него положительно. К благам, которыми обладают современные нации (писал он, например, в «Рассуждении о древней и новой трагедии»), следует «причислить и процветание изящной словесности, благодаря которому мало-помалу смягчились жестокие и грубые нравы наших северных народов и мы можем ныне гордиться нашей цивилизованностью, нашими усладами и нашей славой» (Вольтер. Эстетика. М., 1974. С. 100).
[26] …пророка Ионы, будировавшего во чреве китове три дня и три ночи… – Согласно библейскому рассказу, пророк Иона по велению бога должен был отправиться в Ниневию и проповедовать там, убеждая людей не делать зла. Но Иона ослушался и, убегая «от лица господня», сел на корабль, отплывавший в другую страну. Когда корабль был в пути, на море поднялась буря, и только после того, как корабельщики бросили Иону в волны, «утихло море от ярости своей». Тогда по воле бога большой кит поглотил Иону, «и был Иона во чреве кита три дня и три ночи» (Книга пророка Ионы, гл. 2, ст.1).
[27] Как тысячи вещей припоминаются иногда бессознательно, даже когда казнить везут… – Отражение собственного опыта писателя, когда он привлеченный по делу Петрашевского, был приговорен к смертной казни (1849). Сходные мотивы звучат в «Преступлении и наказании» и романе «Идиот».
[28] …в «отцы пустынники и в жены непорочны» пожелаешь вступить. – Из стихотворения Пушкина «Отцы пустынники и жены непорочны…» (1836), являющегося поэтическим переложением молитвы Ефрема Сирина (IV в.).
[29] …как говорит актер Горбунов. – И. Ф. Горбунов (1831 – 1896) – актер, писатель, талантливый рассказчик-импровизатор. Его устные миниатюры пользовались неизменным успехом. Будучи лично знаком с И. Ф. Горбуновым, Достоевский участвовал вместе с ним в литературных чтениях (об одном из таких чтений 16 декабря 1879 г. вспоминает А. Г. Достоевская: Достоевская А. Г. Воспоминания. С. 340) и встречался с ним по воскресеньям у А. С. Суворина осенью 1880 г. Достоевский высоко ценил художественный дар Горбунова. В черновых заметках к первой главе «Дневника писателя», январь, 1876 г. («Елка в клубе художников») Достоевский писал: «Он (Горбунов. – В. В.) замечательно талантливый артист и все это знают, но мне всегда казалось, что его хоть и ценят, как артиста, но всё еще мало ценят как литератора-художника. А он стоит того; у него в его сценах много чрезвычайно тонких и глубоких наблюдений над русской душой и над русским народом…». Как вспоминает А. И. Суворина, «особенно любил Ф. М. слушать роль генерала Дитятина и смеялся, как ребенок…» (см.: Достоевский в воспоминаниях А. И. Сувориной // Достоевский и его время / Под ред. В. Г. Базанова и Г. М. Фридлендера. Л., 1971. С.300). Во время Пушкинских праздников, 7 июня 1880 г. на обеде, данном Обществом любителей российской словесности, И. Ф. Горбунов выступил от имени своего героя, «генерала Дитятина», обиженного, что «чествуют какого-то Пушкина, человека штатского, небольшого чина, а он, генерал Дитятин, даже не приглашен» (Любимов Д. Н. Из воспоминаний // Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 368).
[30] …потеряв нос, вы тем самым все же как бы остались с носом… – В основе этого каламбура лежат, по-видимому, стихи эпиграммы Пушкина (1821):
Лечись – иль быть тебе Панглосом
Ты жертва вредной красоты –
И то-то, братец, будешь с носом,
Когда без носа будешь ты.
О «носологической» традиции в русской литературе и на Западе см Виноградов В. В. Натуралистический гротеск: Сюжет и композиция повести Гоголя «Нос» // Виноградов В. В. Избранные труды. Поэтика русской литературы. М., 1976. С. 5 – 44.
[31] Что же до исповедальных этих иезуитских будочек, то это воистину, самое милое мое развлечение в грустные минуты жизни. – «В 1783 году, – пишет исследователь, – инквизицией был издан особый указ «в целях искоренения злоупотреблений, допускаемых духовенством против нравственности». Указ предусматривал, что «женщина может исповедоваться только в изолированной (от исповедника, – В. В.) исповедальне с отдельным входом, причем духовник должен сообщаться с ней только через решетку, устроенную так, чтобы неумышленно или намеренно духовник не мог коснуться ее ног, а равно она – его ног. Решетка должна быть такой, чтобы через нее нельзя было просунуть палец и тем паче руку». Если же дама совершает обряд в своей домовой церкви, где не имеется исповедальни, то «двери во время исповеди должны оставаться открытыми, и вход должен быть свободен для всех членов семьи и других лиц». Уж если предпринимались такие меры предосторожности, значит, были основания к тому, чтобы беспокоиться за судьбу женщин, приходивших на исповедь» (Емелях Л. И. Происхождение христианского культа. С. 139). Любовные плутни священников и монахов-исповедников – традиционный мотив средневековых фаблио и антиклерикальной новеллистики Возрождения и более позднего времени. В записной тетради Достоевского 1864 г. встречается заметка: «Католицизм (сила ада). Безбрачие. Отношение к женщине на исповеди. Эротическая болезнь. Есть тут некоторая тонкость, которая может быть постигнута только самым подпольным постоянным развратом (Marquis de Sade)» (XX, 191).
[32] Вот тебе еще один случай, совсем уж на днях – слышу, патер в дырочку ей назначает вечером свидание. – Случай, рассказанный здесь чертом, близок эпизоду исповеди из песни V «Войны богов» Парни (1753 – 1814). См.: Парни Э. Война богов: Поэма в десяти песнях с эпилогом. Л., 1970. С. 83 – 84. Ср. подобный эпизод в стихотворении «Капуцин» (с итальянского) В. Н.-Д. (В. И. Немировича-Данченко): Гражданин. 1873. № 33. С. 900.
[33] О святая Мария (лат.).
[34] Ах, мой отец (франц.).
[35] Ça lui fait tant de plaisir et à moi si peu de peine! (Это доставляет ему такое удовольствие, а мне так мало труда! (франц.)) – Острота восходит к эпиграмме на известную французскую актрису Ж.-К. Госсен (1711 – 1767):
Tendre Gaussin, quoi! si jeune et si belle,
Et votre coeur cède au premier aveu!
– Que voulez-vous, cela leur fait, dit-elle,
Tant de plaisir et me coûte si peu.
(Нежная Госсен, как! Так молода и так прекрасна, и ваше сердце уступило первому признанию! – Что же вы хотите, говорит она, это доставило ему такое удовольствие, а мне стоило так мало).
[36] …злишься на меня за то, что я не явился тебе как-нибудь в красном сиянии, «гремя и блистая», с опаленными крыльями… – Ср. апокрифическое «Сказание о Моисее»: «Смотри ж, ж.довине, како ти обита въ ня богъ, не гремя, ни блистая, якоже в Синаи, но тихостию, обоживъ собою человечьство» (Памятники старинной русской литературы, издаваемые Гр. Кушелевым-Безбородко. Вып. 3. С. 48).
[37] Я вот думал – для шутки предстать в виде отставного действительного статского советника, служившего на Кавказе, со звездой Льва и Солнца на фраке. – Действительный статский советник – один из высших гражданских чинов в дореволюционной России; принадлежал по Табели о рангах к четвертому классу. Орден Льва и Солнца – персидский орден, которым иногда награждались русские чиновники на Кавказе. Ср. позднейший рассказ А. П. Чехова «Лев и солнце» (1887).
[38] …а не прицепил по крайней мере Полярную звезду али Сириуса. – Полярная звезда – шведский орден. Здесь – игра словами. Говоря о Полярной звезде, черт намекает на литературный альманах декабристов, издававшийся в 1824 – 1825 гг. К. Ф. Рылеевым и А. А. Бестужевым, и на «Полярную звезду» – литературный и общественно-политический сборник А. И. Герцена и Н. П. Огарева, выходивший в 1855 – 1862 и 1869 гг. за границей. Говоря о Сириусе, черт, по-видимому, намекает на Вольтера. Герой философской повести Вольтера «Микромегас» (1752) является «обитателем Сириуса». Смысл насмешки в том, что Иван напрасно предполагал в своем собеседнике некоего революционера и бунтовщика. На самом деле черт придерживается самых консервативных убеждений.
[39] Мефистофель, явившись к Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро – любит истину и искренно желает добра. – Имеются в виду слова Мефистофеля в сцене 3 трагедии Гете «Фауст» (1773 – 1831), которые в переводе Н. А. Холодковского звучат так:
Частица силы я,
Желавшей вечно зла, творившей лишь благое.
(Гете. Собр. соч. в пер. рус. писателей. СПб., 1878. Т. 2. С. 44). Слова Мефистофеля, на которые указывает здесь черт, приведены Достоевским и в повести «Кроткая» («Дневник писателя» за 1876 г., ноябрь, гл.1). В записной тетради 1876 – 1877 гг. Достоевский замечает: «Какая разница между демоном и человеком? Мефистофель у Гете говорит на вопрос Фауста: «Кто он такой» – «Я часть той части целого, которая хочет зла, а творит добро». Увы! человек мог бы отвечать, говоря о себе совершенно обратно: «Я часть той части целого, которая вечно хочет, жаждет, алчет добра, а в результате его деяний – одно лишь злое».
[40] Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило в небо, неся на персях своих душу распятого одесную разбойника. – Слово здесь: Христос. По евангельскому преданию, он был распят между двумя разбойниками. Один из них, уже будучи на кресте, хулил Иисуса, другой же попросил: «…помяни меня, господи, когда приидешь в царствие твое! И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, ныне же будешь со мною в раю» (Евангелие от Луки, гл. 23, ст. 42 – 43).
[41] …я слышал радостные взвизги херувимов – и громовый вопль восторга серафимов, от которого потряслось небо и все мироздание. – Когда Иисус «испустил дух» свой, «завеса в храме раздралась надвое, сверху донизу; и земля потряслась; и камни расселись; и гробы отверзлись» (Евангелие от Матфея, гл. 27, ст. 50 – 52; см. также: от Луки, (л. 23, ст.44 – 45; от Марка, гл. 15, ст. 38. Херувимы (др. – евр. Kerubim) и серафимы (др. – евр. Seraphim) – ангелы, занимающие высшее место в небесной иерархии. Объясняя названия этих ангелов, Псевдо-Дионисий Ареопагит говорит: «…наименование Серафимов <…> означает или пламенеющих, или горящих, а название Херувимов – обилие познания или излияния мудрости» (Дионисий Ареопагит. О небесной иерархии. М., 1839. С. 25).
[42] Жить на шаромыжку – жить на чужой счет.
[43] …чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно! – См.: наст. изд. Т. 9, примеч. к с. 327.
[44] …эта «осанна»-то в небе – Затем сейчас этот саркастический тон à la Гейне… – По предположению В. Л. Комаровича, здесь, в частности, имеется в виду стихотворение Г. Гейне «Мир» (см.: наст. изд. Т.9, примеч. к с. 280; Комарович В. Достоевский и Гейне. С. 104).
[45] – Ну, а «Геологический-то переворот»? Помнишь? – Мысль о нравственном перевороте, подобном геологическим (ср. книгу Кювье о «геологических переворотах» – «Discours sur les révolutions de la surface du globe…» par M. le Baron G. Cuvier. Paris, 1825, – не раз упоминаемую Герценом в «Былом и думах»), могла быть, в частности, навеяна Ренаном, который писал: «Хотя наши принципы позитивной науки не мирятся с мечтами, проповедуемыми Иисусом, хотя мы знаем историю земли, знаем, что перевороты вроде тех, которые ожидались Иисусом, могут происходить лишь от геологических или астрономических причин и не имеют никакой связи с моральными благами, но чтобы быть справедливыми относительно великих реформаторов, не надо останавливаться на предрассудках, которые они могли разделять» (см.: Ренан Э. Жизнь Иисуса. 3-е изд. СПб., б. г. С. 47 – 48).
[46] …разрушить всё и начать с антропофагии. – См.: наст. изд. Т. 9. С. 647.
[47] Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире. – Картина счастья людей на земле и без бога не раз представлялась сознанию героев Достоевского – Ставрогина в «Бесах», Версилова в «Подростке». По мнению В. Л. Комаровича, рассуждение Версилова и его вариант – «поэмка» Ивана «Геологический переворот» – восходят к стихотворению Г. Гейне «Мир» (см.: Комарович В. Достоевский и Гейне. С. 104). Ср. также: «Дневник писателя» за 1877 г., апрель, гл. 2 «Сон смешного человека».
[48] Но так как, ввиду закоренелой глупости человеческой… – Насмешка над рационалистическими теориями, согласно которым все несчастья людей заключаются в их непросвещенности и непонимании истинной выгоды. Развернутую полемику с теориями такого типа, в частности с Чернышевским («Что делать?»), Достоевский предложил в «Записках из подполья».
[49] Ах, но это же глупо, наконец! (франц.).
[50] …вспомнил Лютерову чернильницу! – Вождь Реформации в Германии Мартин Лютер (1483 – 1546) верил в существование дьявола. «По мнению его, дьявол вмешивается во все; он изменяет ход природы, причиняет болезни и несчастия; но всего более мутит души людей, вселяя в них сомнения, дурные мысли и уныние. Лютер рассказывал, что сам видел дьявола в виде свиньи, или блуждающих огней, что в Вартбурге ему чудилось, что дьявол грызет орехи и бросает скорлупу на его постель» (Лихачева Е. Европейские реформаторы. СПб., 1872. С. 94). Дьявол в галлюцинациях Лютера иногда выступал в качестве противника его учения и серьезного оппонента: «Не раз уже он хватал меня за глотку, но приходилось ему все-таки отпускать меня. Я-то уж по опыту знаю, каково иметь с ним дело. Он часто так донимал меня, что я уже не ведал, жив я или мертв. Бывало, доводил он меня до такого смятения, что я вопрошал себя, есть ли на свете бог, и совсем отчаивался в господе боге нашем» (Лютер. Застольные беседы // Легенда о докторе Фаусте, М.; Л., 1958. С. 21 – 22). Существует «позднее по своему происхождению апокрифическое сказание, будто дьявол явился искушать Лютера, когда он переводил Библию, скрываясь от преследования папистов в замке Вартбург в Тюрингии, и реформатор бросил в него чернильницей: темное пятно на штукатурке Лютеровой кельи долгое время считалось чернильным пятном и было по кусочкам выскоблено верующими, посещавшими это памятное место» (см.: Жирмунский В. Очерки по истории классической немецкой литературы. Л., 1972. С. 70). Как отметил В. Чиж, кошмар Ивана вообще «напоминает известную галлюцинацию Лютера (dialogus cum diabolo), с которою Достоевский был знаком» (Чиж В. Достоевский как психопатолог. С. 18).
[51] – Отопри же, отопри ему. На дворе метель, а он брат твой. Monsieur, sait-il le temps qu'il fait? C'est à ne pas mettre un chien dehors… (Известно ли мсье, какая стоит погода? В такую погоду и собаку на двор не выгоняют… (франц.)) – Ср. выписку Достоевского в тетради 1876 – 1877 гг.: «Baptiste, tout de suite ce mot à son adresse». «Tout de suite? Madame ignore peutêtre le temps qu'il fait, c'est à ne pas mettre un chien dehors». «Mais, Baptiste, vous n'êtes pas un chien» («Батист, тотчас же передайте ему эту записку». – «Тотчас? Госпожа, быть может, не знает, какая стоит погода. Собаку на двор не выгонишь». – «Но, Батист, вы ведь не собака») (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т.24. С. 242).