Петр I

Петр I. Портрет кисти П. Делароша, 1838

В истории всех человеческих обществ мало отыщется личностей с такою странною судьбою, какова была судьба нашей Екатерины I, второй супруги Петра Великого. Без всякого собственного стремления к самовозвышению, не одаренная от природы блестящими, из ряда выдающимися способностями, не получив не только образования, но даже поверхностного воспитания, эта женщина из звания крепостной девушки вознесена была судьбою, чрез постепенные шаги на жизненном пути, в сан самодержавной обладательницы одного из пространнейших и могущественнейших государств земного шара. Невольно станешь в тупик при многих вопросах, возникающих по поводу разных случаев и отношений в жизни этой женщины, и пред самим собою сознаешься в совершенной невозможности отвечать на эти вопросы, да и самые источники для биографии этой первой русской императрицы чрезвычайно темны. Мраком покрыто самое ее происхождение: мы не знаем положительно, где ее родина, к какой нации принадлежали ее родители и какую веру исповедовали и в какой она сама первоначально была крещена. Сохранились иностранные известия, отрывочные, анекдотического свойства, противоречивые между собою и потому имеющие мало научного достоинства. Еще в XVIII веке, в царствование Екатерины II, немец Бюшинг, занимавшийся прилежно русскою стариною, говорил: "Все, что историки о происхождении Екатерины I утверждали или только приводили свои догадки, – все ложь. Я сам, будучи в Петербурге, напрасно доискивался и, казалось мне, потерял всякую надежду узнать что-нибудь верное и правильное, как вдруг случай сообщил мне то, что я нарочно искал долгое время".

То, чему придал Бюшинг такое значение, было следующее: Екатерина происходила из Великого княжества Литовского, в детстве исповедовала римско-католическую религию своих родителей, потом, при переселении последних в Остзейский край, приняла лютеранство, а после своего плена, когда сблизилась с Петром, приняла православие. В дополнение к такому известию, сообщенному публике Бюшингом, можно указать на то, что рассказывается в книге "Die neuere Geschichte der Chineser, Japaner etc.", что отец Екатерины был родом из Литвы, перешел в Дерпт; там у него родилась эта дочь, которую он крестил, как и всех детей своих, в римско-католическую веру. Повальная и заразительная болезнь, свирепствовавшая в Дерпте, побудила его выбраться оттуда в Мариенбург с семьею своею. В книге, составленной Шмидом-Физельдеком и напечатанной в 1772 году в Риге под заглавием: "Materialen fur die Russische Geschichte", приводится любопытное письмо ганноверского посланника в России Вебера, где рассказывается следующее: "Мать Екатерины была крепостная девушка помещика Розена, в имении его Рингене, Дерптского округа. Эта девушка родила ребенка женского пола, потом скоро умерла. Малолетнюю дочь ее взял воспитывать помещик Розен, в продолжение двадцати лет служивший в шведском войске и по отставке проживавший в своем имении. Этим своим человеческим поступком Розен навлек на себя подозрение; думали, что он был настоящим отцом незаконнорожденного ребенка. Воспитатель этот сам скоро умер, девочка осталась бесприютною круглою сиротою; тогда ее принял из сострадания местный пастор. Но судьба, готовившая ей со временем странную и блестящую будущность, скоро послала ей другого покровителя: то был препозит, или (как теперь называется эта должность) суперинтендент лифляндских приходов, мариенбургский пастор Эрнест Глюк.

По другим известиям, иное рассказывается о детстве Екатерины до ее водворения у Глюка. Рабутин, бывший цесарским посланником при русском дворе в последние годы царствования Петра и в царствование Екатерины I, говорит, что Екатерина была дочь крепостной девушки помещика лифляндского Альфендаля и была своею матерью прижита с помещиком, который потом выдал свою любовницу в замужество за богатого крестьянина, имевшего впоследствии от нее нескольких детей, уже законных. Вольтер считает Екатерину незаконнорожденною от крестьянской девушки, но говорит, что отцом ее был крестьянин, занимавшийся ремеслом могильщика. Шведский историк, при Петре Великом находившийся в России в плену со множеством пленных шведов, сообразно с донесением шведского военного комиссара фон Сета, говорит, что Екатерина была дочь шведского подполковника Рабе и жены его Елизаветы, урожденной Мориц. Потеряв в младенчестве родителей, она взята была в рижский сиротский дом, а оттуда принята благодетельным пастором Глюком. Иной писатель, Иверсен, в статье "Das Madchen von Marienburg", говорит, что Екатерина была рижская уроженка из рода Бадендак. Из всех этих разноречивых известий известие Вебера опирается на такое свидетельство, которое дает ему сравнительно более достоверности. Вебер говорит, что он слышал это от Вурма, жившего некогда у Глюка учителем детей и знавшего Екатерину в то время, когда она жила служанкой у мариенбургского пастора. Для нас важнее всего были бы известия, почерпнутые из правительственных актов того времени; но из дел государственного архива узнаем только, что Екатерина была дочь крестьянина Сковронского. При конце царствования Петра Великого начали отыскивать родню тогдашней императрицы. Таким образом отыскался брат Екатерины Карл Сковронский и жена его, которая, однако, ни за что не хотела ехать с мужем в Россию. Петр мало доверял, чтоб эти лица были на самом деле те, за которых себя выдавали, да и в самом деле нельзя было в таком вопросе обходиться без крайней осторожности; охотников попасть в родню русской государыне могло явиться много. Назвавший себя братом Екатерины содержался под караулом: и это ясно доказывает, что Петр не доверял ему, иначе этого не было бы, при чрезвычайной любви Петра к своей супруге. Быть может, опасаясь заточения, жена Карла Сковронского не хотела, как мы выше сказали, ехать к мужу и пребывала в лифляндском селении Догабене, приписанном к местечку Вышки-озеро, принадлежавшему шляхтичу Лауренскому; после долгого сопротивления она наконец поехала к мужу. Когда Екатерина, по кончине Петра, стала самодержавною единою обладательницею России, тогда оказывалось более доверчивости к претендентам на родство с государынею. Тогда явилась еще женщина, называвшая себя родною сестрою Екатерины; звали ее Кристина; она была замужем за крестьянином Гендриковым и вместе с мужем состояла в крепостной зависимости в имении лифляндского помещика Вульденшильда или Гульденшильда. Просьба, с которою эта женщина обратилась на имя русской государыни, написана была на польском языке, и это побуждает считать вероятным известие, что родители Екатерины были выходцы из Литвы. Кристина была взята в Петербург с мужем и четырьмя детьми. Потом нашлась еще женщина в польских "Инфлянтах", объявившая себя другою сестрою русской государыни; она была замужем за крестьянином Якимовичем. Ее звали Анною, и она, признаваемая урожденною Сковронскою или Сковоронскою (Сковорощанка), взята была в Петербург с семьею. Нашелся еще и другой брат Екатерины, Фридрих Сковронский; и его взяли в столицу русскую, но жена его с детьми от первого ее брака с ним не поехала. Оказывалось, что еще был Екатерины брат, Дирих; он был взят в Россию при Петре в числе шведских пленников; по государеву приказу всюду его разыскивали и не нашли.

Екатерина обласкала своих родственников, но кто знает, доверяла ли им всем вполне, без всякой тени сомнения в том, что они действительно ее родные. Едва ли она могла их помнить и поверить собственными воспоминаниями их заявления. Она, однако, пожаловала своего брата Карла Сковронского графским титулом, а полное возвышение всех ее родных произошло уже в царствование дочери Екатерины, императрицы Елисаветы; тогда потомство сестер Екатерины получило графское достоинство и образовало роды графов Гендриковых и Ефимовских.

Из этих известий, сохранившихся не у иностранных ловителей слухов, а в государственных документах, неоспоримо оказывается, что Екатерина происходила из крестьянской семьи Сковронских: если бы родичи, объявившие себя таковыми, не были на самом деле тем, за кого себя выдавали, то все-таки несомненно, что прозвище Сковронских за состоящими в крепостной зависимости крестьянами было, так сказать, патентом на звание родственников русской государыни, а, стало быть, она сама себя признавала урожденною Сковронскою и по происхождению крепостною крестьянкою. Самое название фамилии Сковронских чисто польское, и, вероятно, Сковронские были, как говорят переселившиеся из Литвы в Лифляндию, крестьяне, а просьба, поданная сестрою Екатерины на польском языке, показывает, что это переселение случилось в недавнее время, и потому язык польский не перестал быть родным их языком. В те времена переселения с места на место были обычными явлениями в жизни сельского народа, искавшего, где бы можно было жить льготнее и зажиточнее. В таких видах, конечно, и Сковронские вышли из литовских владений и поселились в Лифляндии. Но обыкновенно переселенцы встречали на своем новоселье в сущности то же, с чем сжились на прежней родине. Мужик, перешедши или убежавши от одного владельца к другому, сначала пользовался у последнего льготами, а потом и здесь, как на прежнем пепелище, приходилось отбывать барщинные работы, платить произвольно наложенные господином поборы, и выходило, что мужик везде оставался мужиком, на то он и на свет рождался, чтоб на другого работать; куда бы ни сунулся мужик, везде за ним плелась его доля зависимости от дворянина. Могло на новом месте жительства быть ему и гораздо хуже, чем было там, откуда он ушел, особенно когда в крае, где он себе выбрал новоселье, возгорится война. Так и случилось со Сковронскими.

Екатерина I

Екатерина I. Портрет неизвестного художника

Куда именно в Лифляндском крае переселились родители Екатерины, когда они умерли, и по какому поводу ее братья и сестры очутились в разных местах, а не там, где была она, – всего этого мы не знаем. Достоверно только, что в Рингене у кистера (по другим – у пастора) воспитывалась круглою сиротою Марта Сковронская. Так было первое имя той, которая впоследствии явилась в истории Екатериною Алексеевною, императрицею и самодержицею всероссийскою. Приехал в Ринген препозит Эрнест Глюк, объезжавший приходы, над которыми по своей обязанности должен был наблюдать. Этот Эрнест Глюк был человек недюжинный: это был истый тип такого ученого немца, который умеет с кабинетного ученостью соединить предприимчивость, неутомимость и желание обратить свою ученость на пользу как можно большего числа своих ближних. Он родился в 1652 году в Германии, в саксонском городке Веттине близ Магдебурга, и в юности воспитывался в учебных заведениях своей родины. Его поэтическая и добродушная натура возбудилась мыслью сделаться проповедником слова Божия и распространителем просвещения у таких народов, которые хотя и были крещены, но по степени образования стояли ниже немцев и прочих западных европейцев. Немецкому сердцу Глюка ближе всего показалась Ливония; после многих политических переворотов эта страна в это время находилась под властью шведской короны, но жила внутреннею немецкою жизнью и всегда казалась окраиною германского мира, первым аванпостом немецкой культуры, которая по неизменному немецкому племенному катехизису, начертанному в каждом немецком сердце, должна двигаться на восток, подчиняя и поглощая все народности. Масса простого народа в Ливонии состояла из латышей и чухон, хотя и усваивавших как религию немцев, так и мало-помалу и обычаи их жизни, но еще не потерявших своего языка. Немцы – бароны и бюргеры – смотрели с высокомерием эксплуататоров на порабощенные племена, и поэтому ассимиляция латышей и чухон с немцами шла туго; и это-то спасло народность тех и других от преждевременного поглощения немецкою стихиен). Кроме латышей и чухон, к простому сельскому народу Ливонского края следует причислить русских переселенцев из раскольников, бежавших в недавние перед тем времена из отечества по случаю религиозного преследования. Эти беглецы из России проживали в восточной окраине Ливонии. Глюк прибыл в Ливонский край в 1673 году с желанием быть просветителем простого народа, к какому племени ни принадлежал бы этот народ, лишь бы он был простым народом. Глюк принялся учиться по-латышски и по-русски. Большие способности были у этого человека; еще в Германии он с успехом занимался восточными языками; и в Ливонии пошло ему скоро и споро. По-латышски он научился в короткое время до такой степени, что мог приняться переводить Библию на латышский язык. Но тут увидал Глюк, что он еще недостаточно приготовил себя в изучении того, с чего приходилось переводить, – в изучении еврейского и греческого языков. Глюк обратно уезжает в Германию, поселяется в Гамбурге и начинает заниматься у ученого ориенталиста Эзарда; так у него идет дело до 1680 года; тогда Глюк снова едет в Ливонию. Он принимает там место приходского пастора, потом его делают препозитом; Глюк всецело посвящает себя просветительной деятельности для местного населения; переводит на местные наречия полезные книги и заводит школы для обучения простонародного юношества, – вот его любимые мысли и намерения, вот цели его жизни. В 1684 году Глюк отправился в Стокгольм, представил тогдашнему королю проект о заведении школ для латышей в тех приходах, где пасторы были пробстами. Не оставил король без одобрения и другой проект Глюка – о заведении школ у русских поселенцев, живших в шведских владениях, а их масса не ограничивалась только раскольниками, в последнее время уезжавшими в Ливонию; тогда русских подданных, принадлежавших шведской короне, было довольно и в тех землях, которые были уступлены Россиею Швеции по Столбовскому миру. Проект, относившийся к обучению русских, не был, однако, приведен в исполнение до тех пор, пока Ливония и русские области, составлявшие достояние древнего Великого Новгорода, находились под властью шведов. Между тем Глюк в ожидании заведения русских школ принялся учиться по-русски. По собственным словам его (Пекарский, "Наука о Литер, при Петре I"), Глюк видел чрезвычайную скудость народного просвещения между русскими, подчиненными шведскому скипетру, но еще худшее невежество выказывалось между теми, которые оставались под московскою властью. "Хотя, – говорит пастор, – у них есть вся славянская Библия, но от славянского наречия русское наречие (vernacule rossica) так далеко разнится, что русский простолюдин не поймет ни единого периода славянской речи. "Я, – продолжает Глюк, – сердечно предался желанию выучиться по-русски, и Бог послал мне для того способы, хотя и не имел намерений и не сознавал, каким образом Промысел может направить меня к служению блистательной цели". С изучением русского языка Глюк предпринял опыты перевода славянской Библии на простой русский язык и сочинял на этом языке молитвы. Ему помогал русский монах, которого Глюк пригласил к себе жить и обязался содержать его, а тот должен был трудиться вместе с своим хозяином в его ученых работах. Монах этот был взят из Пичуговского монастыря, находившегося в русских пределах, недалеко от ливонской границы. Занятие русским переводом Св. Писания повлекло Глюка к переписке с Головиным – русским посланником в 1690 году. Вот этот-то пастор Глюк, живучи в городе Мариенбурге со своим семейством и отправляя должность препозита, объезжал приходы и заехал в Ринген к пастору или кистеру. У него увидал он девочку сиротку и спросил: кто это?

– Сирота бедная; принял к себе из христианского сострадания, хотя у меня самого небольшой достаток. Жаль, что я не буду в силах воспитать ее как бы хотелось, – сказал рингенский кистер (или пастор).

Глюк поласкал девочку, поговорил с нею и сказал: "Я возьму эту сиротку к себе. Она будет у меня за моими детьми ходить".

И препозит уехал в Мариенбург, взявши с собою маленькую Марту Сковронскую.

Марта с этих пор выросла в доме Глюка. Она ходила за его детьми, одевала их, убирала, водила в кирху, а в доме прибирала комнаты; она была служанкою, но, при доброте и благодушии хозяина, ее положение было гораздо лучше, чем вообще в то время могло быть положение служанки в немецком доме. На умственное воспитание ее, кажется, немного обращено было внимания; по крайней мере, и впоследствии, когда судьба ее изменилась чудным образом, она, как говорят, оставалась безграмотною. Зато Марта день ото дня хорошела, по мере того как входила в лета; мариенбургские молодцы стали на нее засматриваться в кирхе, куда являлась она каждое воскресенье с детьми своего хозяина. У ней были блестящие, искристые черные глаза, белое лицо, черные волосы (говорили после, что она их чернила). Исправляя в хозяйском доме всякие работы, не могла она отличаться ни мягкостью и нежностью кожи на руках, ни изящными приемами, подобно барыне или богатой горожанке, но в крестьянском кругу могла считаться настоящею красавицею.

Когда Марте пошел восемнадцатый год, ее увидел в кирхе один шведский драгун, служивший в военном гарнизоне, расположенном в Мариенбурге; звали его Иоганн Рабе. От роду ему было двадцать два года; он был кудряв, хорошо сложен, статен, ловок, вполне молодец. Марта очень понравилась ему, да и он приглянулся Марте. Объяснился ли он где-нибудь с девушкой или нет – не знаем. Живучи у строго нравственного пастора, Марта не ходила ни на полевые работы, не бывала в таких местах, где обыкновенно сближаются молодые люди обоих полов, а потому очень могло быть, что знакомство солдата с пасторскою служанкою тем только ограничилось, что он видал ее в кирхе да, быть может, обменялся с ней мимолетными изъявлениями учтивости и любезности при выходе из кирхи. Рабе обратился к посредству одного почтенного лица, которого называют родственником Глюка, хотя в таком родстве можно сомневаться, так как Глюк был чужестранец в Лифляндском крае и едва ли имел там родных. Рабе просил это почтенное лицо принять на себя труд поговорить с пастором насчет желания своего жениться на его служанке. Господин этот исполнил поручение солдата.

Пастор Глюк сказал ему:

– Марта достигла совершенных лет и может сама решить свою судьбу. Конечно, я человек небогатый; у меня своих детей много, а теперь настают времена тяжелые: началась война с русскими. Враги идут в наш край с сильною ратью и не сегодня завтра могут добраться сюда. Такие опасные времена пришли, что отец семейства может позавидовать тому, у кого нет детей. Я своей служанки не неволю идти замуж и не стану удерживать. Как она хочет, так пусть и поступает! Но об этом драгуне следует мне спросить у его командира.

Гарнизоном в Мариенбурге командовал майор Тильо фон Тильсау; он находился в добрых отношениях с Глюком и посещал пастора. Когда майор пришел к нему, Глюк сообщил о предложении, сделанном от имени драгуна, и спрашивал, каков человек этот драгун и находит ли его командир уместным, чтоб он вступил в брак.

– Этот драгун очень хороший человек, – сказал командир, – и хорошо делает, что хочет жениться. Я не только дозволю ему сочетаться браком с вашей служанкой, но за хорошее поведение произведу его в капралы!

Глюк позвал Марту и сказал:

– Сватает тебя здешнего гарнизона драгун Иоганн Рабе. Хочешь ли ты идти за него?

– Да, – отвечала Марта.

И пастор и майор поняли, что красота солдата защемила сердце девушки. Позвали драгуна и в тот же вечер совершили обручение. Солдат жених сказал тогда:

– Я прошу, чтоб наш брак совершился как можно скорее и не откладывался на долгое время. Могут нас куда-нибудь услать. Время военное. Нашему брату нельзя надеяться оставаться долго на одном месте.

– Он говорит правду, – сказал майор, – русские стоят за пятнадцать миль отсюда и могут направиться на Мариенбург. Мы должны готовиться к обороне от незваных гостей. До веселья ли нам будет тогда, как неприятели появятся в виду города?

Порешили совершить бракосочетание Иоганна Рабе с Мартою Сковронскою на третий день после обручения.

Пришел этот третий день. По окончании богослужения Глюк соединил драгуна со своею служанкою супружеским союзом. Присутствовали при этом майор и с ним три офицера, а жена самого майора вместе с другими женщинами убирала невесту и провожала в церковь. После обряда новобрачные и все гости отправились в дом препозита и пировали до ночи.

Есть разные известия насчет того, как долго пришлось этим новобрачным жить вместе. Одни из этих известий передаются теми, которые уверяют, будто бы слыхали о подробностях события от самой новобрачной уже впоследствии, когда она была женою не шведского драгуна, а русского капитана-царя: они говорят, что весть о приближении русского войска пришла в самый день брака и разогнала пировавших в доме Глюка гостей. Но по другим известиям, молодые супруги жили вместе восемь дней. Как бы то ни было, разлука новобрачных по поводу приближения русского войска последовала очень скоро после брака. Драгун Рабе с другими десятью драгунами по приказу майора отправился на разведку и уже более не увидал своей супруги.

К Мариенбургу подступил Шереметев с войском. Нашествие его на Лифляндию было ужасным бедствием для края. Оно возобновило забытые времена XVI века, когда над тамошними жителями совершались возмутительный зверства, которые по всей Европе расписывались в тогдашних брошюрах (игравших роль газет) в самых ярких красках и, может быть, с преувеличениями, для того чтобы возбудить повсеместное омерзение к полудиким московитам. И теперь потомки оказывались не милостивее своих предков. Шереметев в донесении своем Петру хвалился, что все кругом опустошил, ничего не осталось в целости, везде пепел и трупы, а пленного народа так много, что предводитель не знал, куда его девать. Царь одобрил такой образ ведения войны, а пленных приказывал гнать в Россию. Тогда десятки тысяч немцев, латышей и чухон гоняли на поселение в глубину России, где, смешавшись с русским народом, их потомство должно было бесследно исчезнуть для истории.

Подступил Шереметев к Мариенбургу в августе 1702 года. Город Мариенбург расположен был на берегу пространного озера, имевшего восемнадцать верст в окружности и пять верст в ширину. Против города на озере возвышался из воды старый замок, изделие рыцарских веков, соединенный с городом мостом через воду. Он был выстроен в 1340 году с целью защиты против русских, которые тогда уже делали нападения на Ливонский край, негодуя на то, что немцы засели там хозяевами и господами латышей и чухон. Отрезанный от города и берега водою, замок казался неприступным при тогдашних способах ведения войны; однако в 1390 году великий князь литовский Витовт овладел им не посредством храбрости, а путем хитрости: он переоделся рыцарем и нашел возможность войти в замок, а потом уже впустить туда свою рать. В 1560 году, во время войны царя Ивана с ливонскими немцами, Мариенбургский замок опять был взят русскими. В описываемое нами время нашествия Шереметева этот замок не мог оборонить города, но годился быть временным убежищем осажденных до тех пор, пока могли явиться им на выручку большие силы. Тогдашний государь ливонцев, шведский король, распорядился так, что в Ливонии, куда главным образом направлялись завоевательные стремления Петра, оставлено было недостаточно войска и команда над этим войском вручена была самым плохим генералам.

Сначала подступил к Мариенбургу русский авангард под командою Юды Болтина, потом и целый корпус Шереметева, разделенный на четыре полка. Шереметев только что одержал победу над шведским генералом Шлиппенбахом и навел страх на весь околоток как своими успехами, так еще более своим жестокосердием и беспощадностью к побежденным и покоренным. У майора Тильо было немного драгун в замке. С приближением русских жители бросились спасаться в замок, но там всем невозможно было на долгое время поместиться. Шереметев расположился на берегу озера и решил непременно взять и город и замок. Фельдмаршал посылал к осажденным требовать добровольной сдачи, но осажденные не сдались. Шереметев стоял десять дней. Помощи шведам ниоткуда не являлось. Теснота в замке грозила появлением болезней, как это бывает в подобных случаях. Шереметев приказал готовить плоты и намеревался, посадив на них три полка своей армии: Балка, Англерова и Мурзенкова, ударить на замок с двух сторон. Несколько времени предприятие не удавалось: драгуны и осажденные жители деятельно давали отпор со стен и валов, многих русских солдат перестреляли, иных перекалечили. "Но Бог, – по выражению Шереметева в его донесении своему государю, – и Пресвятая Богородица твоим высоким счастием помиловали, что прилетели две бомбы в одно место к острову в палату, которая была приделана к городовой стене близ больверка нового земляного, где их пущие пушки стояли, вырвало и обвалило городовой стены сажен на пять, и они, не допустя пристать к острову, ударили в барабаны и просили сроку и прислали письмо" (Устр. Ист. п. В. IV, 2, 248). В своем письме осажденные просили Шереметева прекратить нападение на замок на таких условиях, чтобы жителям оставить их имущества и жизнь, а войску дозволить выйти с оружием и с распущенными знаменами. Но Шереметев чувствовал себя совершенным победителем и не согласился на предложения, которые уместны были бы только тогда, когда обе стороны, враждовавшие между собою, имели бы достаточно силы, чтоб заставить себя уважать. Русский полководец, по собственному его выражению, "отказал им сурово", требовал безусловной сдачи на милость победителей и в глазах присланных к нему посланцев приказал палить из пушек в сделанный пролом, а солдатам идти на штурм замка. Вперед двинулся Англер с своим полком; за ним и солдаты других полков. Тогда со стороны осажденных опять раздался барабанный бой, показывавший снова их желание вступить в переговоры. На этот раз сношения были иного рода: явился комендант, майор Тильо фон Тильсау, а с ним вся офицерия: два капитана, два поручика, провиантский смотритель, инженер и аптекарь; они отдали фельдмаршалу свои шпаги и были объявлены военнопленными. Они просили милосердия для всех. Но не все военные, находившиеся тогда в замке, решились сдаться русской силе: один артиллерийский прапорщик, с ним вместе один штык-юнкер и несколько солдат остались в замке, не объявили никому, что они хотят делать, и тайно решились на смелое и отчаянное предприятие.

За военными, которые сдавались в плен, шла в русский стан толпа, жителей обоего пола с детьми и слугами. Тогда явился пред победителем и препозит Эрнест Глюк с семьею и прислугою. Почтенный пастор знал, что грозный воинственный русский царь ценит людей, посвятивших себя науке, и думает о просвещении подданных. Глюк взял с собою перевод Библии на русский язык и представил его Шереметеву. Фельдмаршал принял его ласково; он видел, что этот пленник будет особенно по душе Петру и пригодится государю в деле воспитания русского общества. Тогда русским достались в плен Глюк с семьею, его детей учитель Иоганн Вурм и бывшая их нянька Марта Рабе, так скоро после брака потерявшая мужа и свою свободу. По одним известиям, Шереметев роздал пленных начальным людям и Марта Рабе досталась полковнику Балку, а тот определил ее стирать белье своим солдатам вместе с другими пленными женщинами. Впоследствии Шереметев заметил ее и взял от Валка себе. По другим известиям, в самый тот час, когда к Шереметеву явился Глюк с семьею, русский фельдмаршал заметил Марту, поразился ее красотою и спросил Глюка: что это у него за женщина?

– Это бедная сирота! – сказал пастор. – Я взял ее ребенком и содержал до совершеннолетия, а недавно выдал замуж за одного шведского драгуна.

– Это не мешает! – сказал Шереметев. – Она у меня останется. А вы все прочие отправитесь в Москву. Там вас устроят.

И фельдмаршал приказал достать у жены одного из своих подначальных офицеров приличное платье и одеть пленницу. По приказанию Шереметева она села за стол обедать с другими, и во время этого обеда раздался оглушительный взрыв; Мариенбургский замок погиб в развалинах.

Как бы ни было, тотчас ли после прибытия Глюка в русский лагерь Марта была оставлена Шереметевым или, доставшись прежде Балку, после была взята фельдмаршалом, но то несомненно, что Мариенбург погиб через несколько часов после того, как гарнизон и жители города сдались победителям. Артиллерийский прапорщик, по прозвищу Вульф, штык-юнкер и солдаты вошли в ту палату, "где был порох и ручные ядра и всякие припасы, и сам себя и с теми, кто был с ним, порох зажег и много с собою народу погубил" (Устрял. И. П. В., IV, 248). "Едва Бог спас и нас! – продолжает в своем донесении Шереметев. – Слава всемогущему Богу, что нас мост ближе не допустил: был сожжен! А если бы не мост, много бы нас погибло; и того жаль: что не было какой рухляди, все пропало, хлеба одного было ржи 1500 пуд и прочего, магазины сколько пожег! И взятые того проклятого клянут". Говорят (Phiseldek, 210), что Вульф, решившись на отчаянный поступок, открыл свой умысел Глюку и дал ему совет спастись, а Глюк, узнавши намерение Вульфа, убедил и словом и примером других жителей выйти из замка и отдаться на милосердие победителя.

Так Мариенбург, или Маринбург, издавна известный русским под туземным названием Алыст, погиб от рук горсти смелых шведов, решившихся предпочесть смерть неволе. Но оставались на острове обломки замка. Шереметев приказал все разорить дотла. "Буду, – писал он царю, – стоять до тех мест, докуль весь раскопаю. А держать было нельзя: удолело и около все опустело, также там сумасбродный подорвал порохом".

Победитель затруднялся тогда обилием пленных. "Прибыло мне печали, – писал он Петру, – где мне деть взятый полон. Тюрьмы полны и по начальным людям везде, опасно того, что люди такие сердитые! Тебе известно, сколько уже они причин сделали, себя не жалея; чтобы какие хитрости не учинили: пороху бы в погребах не зажгли, также и от тесноты не почали бы мереть, также и денег на корм много исходит. А провожатых до Москвы одного полка мало". Между тем царь дорожил не только немцами, но и чухнами и латышами; ливонские туземцы, хотя и представлялись в глазах европейцев необразованными, все-таки были культурнее тогдашнего народа в России. Из ста семей, отправленных Шереметевым в Россию из-под Мариенбурга, было до четырехсот душ, которые "умеют оные топором, оные иные художники (Устр. IV, 2 – 249 – 250) для Азовской посылки годятся".

Шереметев, взявши Мариенбург в конце августа 1702 года, отправлял всех пленных в Москву в распоряжение Тихона Никитича Стрешнева. Фельдмаршал старался, чтоб можно было их доставить скорее, пока еще не наступили осенние холода. Тогда со многими другими был отправлен в Москву и Глюк. Благочестивый и просвещенный пастор смотрел на случившееся с собою событие как на один из путей, которыми Провидение направляло его к его призванию. Петру не было незнакомым имя Глюка, и русский царь был очень доволен, когда в его власти находился этот человек, способный, хотя бы и против собственной воли, приносить пользу русскому народу. Привезенный в Москву, пастор был помещен в Немецкой слободе и там прожил зиму. 4 марта 1703 года царь указал ему назначение: Петр пожаловал ему годичного содержания три тысячи рублей и повелел открыть в Москве школу для детей разночинцев, предоставляя его усмотрению выбор учителей по разным предметам научного преподавания. Глюку предстояли значительные затруднения: не было ни русских учителей, ни русских руководств. К счастию, Москва не была бедна иноземцами, освоившимися и с русскою жизнью, и с русским языком. Глюк набрал из таких особ шестерых. Предположено было преподавать в новозаводимой школе философию, географию, риторику, языки латинский, французский и немецкий, также начатки греческого и еврейского. Иностранцы, поступившие в учителя, были немцы[1], за исключением двух, принадлежавших, как кажется, к французской нации[2]. Бывший домашним учителем мариенбургского препозита Вурм поступил теперь в число учителей этой школы. Сам Эрнест Глюк, уже прежде основательно изучивший сколько мог русский язык, занялся теперь составлением руководств и переводов: он окончил перевод Св. Писания – именно перевел Новый Завет, перевел лютеранский катехизис, написал по-русски молитвослов в рифмованных стихах, составил vestibulum, или словарь к познанию языков русского, немецкого, латинского и французского, перевел Коменя "Janua linguaram", перевел "Orbis pictus", составил учебник географии, сохранившийся в рукописи, – с обращением в смысле посвящения к царевичу Алексею Петровичу и с приглашением к российским законам, "аки мягкой и всякому изображению угодной глине". Русский язык, которым писал Эрнест Глюк, есть смесь народной русской речи с речью славяно-церковною. Глюк, как видно, хотя хорошо изучил славянскую речь, но не дошел до ясного уразумения грани, какая существует в самой природе между славяно-церковным и народно-русским наречиями. И требовать этого от иностранца при тех условиях, при каких Глюк мог заниматься русским языком, было бы чересчур строго, тогда как и чисто русские по происхождению люди не всегда могли уразуметь и соблюдать эту грань. Глюку для школы отвели помещение на Покровке, в доме Нарышкиных. Почтенная деятельность этого человека продолжалась до 1705 года, а в этом году 5 мая Глюк скончался, оставив по себе многочисленное семейство.

Петр, покровительствуя вообще всякой умственной деятельности, по своим личным симпатиям, не мог найти в Глюке вполне подходящего деятеля в сфере того образования, которое хотел распространить в подвластной ему России. Петр был через меру реалист, чтоб его преобразовательные планы могли найти исполнителя в пасторе-немце, думавшем заводить латинские школы для массы простонародья. Петру нужны были в России сведущие моряки, инженеры, техники, а не филологи, эллинисты и эбраисты. Поэтому-то явление Глюка и его школы в истории духовного преобразования России, предпринятого Петром, не пустило корней и осталось каким-то эпизодическим.

Такова была судьба мариенбургского препозита. Иная определена была свыше его служанке Марте. Когда она находилась у Шереметева, приехал Александр Данилович Меншиков и, увидавши Марту, изъявил желание взять ее ке себе. Не понравилось это Шереметеву, неохотно уступил он прекрасную пленницу; но уступил, хотя по своему обычаю не удержался при этом от грубых слов; не уступить он не посмел, потому что Меншиков был первый любимец царя и всесильным человеком становился в России. Александр Данилович, взявши в свою собственность ливонскую пленницу, отправил ее в Москву, в свой собственный дом, богатый, отличавшийся множеством домашней и дворовой прислуги, как следовало по тогдашним обычаям быть дому знатного русского вельможи.

Не знаем, сколько времени жила мариенбургская пленница у своего нового господина до тех пор, как с ней случилась опять перемена. Царь Петр прожил несколько времени в Москве и, посещая дом своего любимца, увидел там его прекрасную служанку. Кажется, это было зимою 1703/1704 года, так как нам достоверно известно, что в ту зиму Петр пробыл некоторое время в Москве. Не раз по окончании годовых трудов царь на зиму посещал Москву и там устраивал торжества и празднества по поводу своих недавних успехов. 1703 год ознаменовался важными для Петра и России событиями: в этом году, 27 мая, царь Петр, вместе со своим любимцем Александром Даниловичем Меншиковым, заложил Петропавловскую крепость на Неве и тем положил начало Петербургу, первому русскому городу при Балтийском море. Место, где основывался новый город, чрезвычайно нравилось Петру; скоро он начал называть новостроящийся город своим парадизом и готовил ему великую будущность. Был повод в следующую за тем зиму повеселиться. Меншиков из кожи вон лез, как говорится, стараясь веселить своего государя, и устраивал у себя в доме пиршества и празднества. В один из таких пиров Петр, уже по своему обыкновению порядочно подпивши, увидал Марту. Она в качестве служанки подавала что-то государю. Петра поразили ее лицо и осанка – сразу она понравилась государю.

– Кто такая у тебя эта красавица? – спросил Петр у Меншикова.

Меншиков объяснил царю, что это ливонская пленница, безродная сирота, служившая у пастора и взятая с ним вместе в Мариенбурге.

Петр, оставшись ночевать тогда у Меншикова, приказал ей проводить себя в спальню. Он любил хорошеньких женщин и дозволял себе мимолетные развлечения; много красавиц перебывало у него, не оставив в его сердце никакого следа. И Марта, по-видимому, должна была быть не более как одною из таких многих. Но вышло не так.

Петр не удовольствовался с нею только таким знакомством. Скоро Марта понравилась так государю, что он сделал ее своею постоянною любовницею. Сближение с Мартою совпало у Петра с охлаждением, возникшим к прежней его возлюбленной Анне Монс.

Придется оставить нерешенным вопрос, что именно охладило Петра к этой немке, ради которой он удалил от себя и заточил свою законную супругу; лучше оставить его нерешенным, чем повторять догадки и возводить их в фактические истины.

Не знаем, было ли причиною такой перемены отыскание любовного письма Анны в кармане утонувшего польско-саксонского посланника Кенигсека, как сообщает леди Рондо[3], или, как говорят другие, поводом к разрыву было то, что Анна Монс предпочла положению царской любовницы положение законной жены прусского посланника Кейзерлинга. Меншиков хитро подвел ее выразить такого рода желание, а потом наговорил на нее царю; он ненавидел Анну Монс: ему казалось, что она отнимала в царе ту привязанность, которую Петр безраздельно оказывал бы Меншикову. Верность того и другого известия одинаково может быть допущена по их правдоподобию, но ни то ни другое не имеет за собою несомненности. Верно только то, что время, когда Петр сошелся с Мартою, близко сходится с тем временем, когда у него произошел разрыв с Анною.

Не знаем наверно, когда именно произошло это новое сближение царя, и только можем догадываться, что день, когда он впервые узнал Марту, было 28 сентября – вероятно, 1703 года. Это мы предполагаем на том основании, что в 1711 году Петр из Карлсбада писал к этой Марте, ставшей уже его женою, и, выставив 28 сентября, приписал: "начальнова дня нашего добра". Но это с нашей стороны только предположение, потому что, могло быть, Петр намекал и на что-нибудь другое, замечая день 28 сентября. После того как Петр решился взять Марту себе любовницею, он велел перебраться ей к нему, и несколько времени спустя Марта приняла православную веру и наречена была Екатериною; восприемником ее был царевич Алексей Петрович, и поэтому-то она была названа Алексеевною. Когда именно случилось это обращение к православию мариенбургской пленницы – нет данных определить. Марта, теперь Екатерина, жила с тех пор несколько лет в Москве, чаще в Преображенском, в сообществе девиц Арсеньевых (из которых одна, Дарья Михайловна, была потом женою Меншикова), сестры Меншикова и Анисьи Толстой. От 6 октября 1705 года есть письмо, в котором подписались все эти женщины[4], а любовница Петра назвала себя "сама третья", что доказывает, что у нее в то время было уже двое детей от Петра.

Но Екатерина не постоянно, не безвыездно находилась в Москве, часто царь требовал ее к себе, и она несколько времени ездила с ним в его непосидячей жизни, а потом снова возвращалась в Москву. Она носила название Екатерины Василевской[5], но потом ей переменили прозвище и стали называть Катериною Михайловною, потому что Петр проходил служебные чины под именем Михайлова. В то время, когда Екатерина не находилась вместе с царем, Петр беспрестанно писал к ней и в письмах своих называл ее маткою, разумея, что она – мать его детей, а близкую к ней Анисью Толстую – теткою, прибавляя иногда эпитет "многомысленная"; она же в шутку называла себя "тетка несмысленная". Эта Анисья Толстая в первые годы была, как кажется, чем-то вроде надзирательницы Петровой любовницы. Екатерина по отношению к Меншикову, своему бывшему хозяину и господину, несколько лет соблюдала уважение, и Меншиков все-таки обращался с нею заметно с тоном человека, стоявшего выше ее, который при случае может повлиять на ее судьбу. Но эти отношения изменились в 1711 году. До тех пор Меншиков писал ей: "Катерина Алексеевна! Много лет о Господе здравствуй!", но в письме 30 апреля 1711 года написал ей: "Всемилостивейшая государыня царица", а дочерей ее назвал государынями царевнами. Это показывало, что Петр уже признавал ее своею законною женою и все подданные должны были признавать ее в этом звании. Сам Петр в своих письмах к Екатерине на конвертах стал титуловать ее царицею, а к ней обращаясь, выражался: "Катеринушка, друг мой сердешнинькой!" Брак Петра с Екатериною совершился в 1712 году 19 февраля, в 9 часов пополуночи в Петербурге, в церкви Исаакия Далматского (см. заметки А.Ф. Бычкова, "Др. и Нов. Росс." 1877 г., т. I, с. 323 – 324). Впоследствии царь заявлял во всеобщее сведение своему народу о каких-то важных заслугах, оказанных Екатериною во время Прутского дела, когда государь со своими военными силами очутился в критическом положении, но в чем именно состояли эти заслуги Екатерины, не объявлял об этом ее царственный супруг, и из всех сохранившихся современных описаний Прутского дела нельзя вывести ничего, что бы могло указывать на важное участие Екатерины. Неясное свидетельство самого Петра об участии Екатерины в Прутском деле впоследствии подало повод к произвольным измышлениям. Составилось мнение, что Екатерина в минуты всеобщей опасности пожертвовала все свои драгоценности на подарки, назначенные для того, чтобы склонить визиря к миру и через то иметь возможность вывести всю русскую армию из безвыходного положения, в котором она тогда находилась. Так рассказывалось в Веницейской истории Петра Великого и у Вольтера; от них этот рассказ перешел к Голикову; то же повторялось многими. Эти рассказы сделались анекдотическою баснею, наравне, например, с баснею о спасении царя Михаила Федоровича Сусаниным, и многими другими такими же историческими баснями, которые принимались без строгого расследования их достоверности. Мы, с своей стороны, не можем прибегать насчет этого ни к каким предположениям. Тем не менее несомненно, что Екатерина умела в эти минуты заявить себя и угодить Петру. Через много лет после того, когда государь, уже принявши титул императора, вознамерился короновать свою супругу императорскою короною, в указе об этом он свидетельствовал о важных услугах отечеству, оказанных Екатериною в 1711 году во время Прутского дела. Нам остается неизвестным, каким именно в Прутском деле участием приобрела Екатерина такую славу, но отвергать достоверность этого участия не имеем права после того, как слышим о таком участии от самого Петра.

Со времени Прутского похода отношения Петра к Екатерине как-то возвысились и облагородились. Часто мы видим Екатерину неразлучною спутницею Петра. Она с ним совершила заграничное путешествие по Западной Европе, хотя не сопровождала своего супруга во Францию и оставалась в Голландии на то время, как Петр посетил эту страну. В 1722 году Екатерина сопутствовала Петру в Персидском походе, разделяя славу его успехов, так же как одиннадцать лет тому назад разделяла скорбь неудачи в Турецкой войне. Большинство писем Петра к Екатерине и Екатерины к Петру, писанных в те промежутки времени, когда обстоятельства вынуждали супругов находиться в разлуке, относится к периоду от 1711 года до кончины Петра, или от того времени, когда Екатерина стала признаваться всеми царицею и законною супругою русского государя, до тех минут, когда, овдовевши, она сделалась единственною и полною самодержицею в России. Незаменимую потерю понесла бы история, если б не дошла до потомства эта переписка супругов (Письма русских государей. М. 1861, ч. I). Личность Петра Великого осталась бы не только в тени, но и в неверном свете. Петр здесь как семьянин, и притом семьянин счастливый, – это совсем не то, что Петр – политический деятель или Петр, связанный узами брака с особою, которую он любить не в состоянии. В письмах его к Екатерине нет и тени тех черт суровости и черствости, которые сопровождали всю деятельность государя вне его отношений к любимой жене и семье своей. Во всем и везде видна у него нежнейшая привязанность. Он скучает без нее, когда дела отвлекают его от семейного очага, и она скучает без него. "Я слышу, – писал он Екатерине в августе 1712 года из-за границы, – "что ты скучаешь, а и мне не бесскучно ж, однако можешь рассудить, что дела на скуку менять не надобно". В 1717 году, когда Петр ездил во Францию, а Екатерина на то время оставалась в Голландии, он писал к ней: "А что ты пишешь, чтоб я скоряя приехал, что вам зело скучно, тому я верю; только шлюсь на доносителя (т.е. на подателя письма), каково и мне без вас, и могу сказать, что кроме тех дней, что я был в Версали и Марли, дней с 12 сколь великой плезир имел" (с. 71). Видна нежная заботливость о своей жене, проявлявшаяся особенно тогда, когда Екатерине приходилось пускаться в дорогу. В 1712 году он писал: "Я еще отсель (из Грейхвальде) ехать скоро себе к вам не чаю; и ежели лошади твои пришли, то поезжай с теми тремя батальоны, которым велено итить в Анклам, только для Бога бережно поезжай и от баталионов ни на сто сажень не отъезжай, ибо неприятельских судов зело много в Гафе и непрестанно выходят большим числом, а вам тех лесов миновать нельзя" (с. 22). В 1718 году (с. 75) он писал царице: "Объявляю тебе, чтоб ты тою дорогою, которою я из Новгорода ехал, отнюдь не ездила, понеже лед худ и мы гораздо с нуждою проехали и одну ночь принуждены ночевать. Для чего я писал, двадцать верст отъехав от Новгорода, к коменданту, чтоб тебе велел подводы ставить старою дорогою". В 1723 году писал он, возвратившись прежде нее в Петербург: "Без вас очень скучно. Дорога перспективная очень худа, а особливо чрез мосты высокие, которые чрез реки многие не крепки; того ради, лучше чтоб пешком перешла или в одноколке переехала" (с. 137). Нередко супруги, находясь друг с другом в разлуке, посылали один другому подарки.

Когда государь находился за границею, Екатерина посылала ему пива (с. 29 – 30), свежепросольных огурцов (с. 132), а он посылал ей венгерского вина, изъявляя желание, чтоб она пила за здоровье, и извещая, что и он с теми, которые тогда находились при нем, будет пить за ее здоровье, а кто не станет пить, на того прикажет наложить штраф. В 1717 году Петр благодарил Екатерину за присланный презент и писал ей: "Так и я посылаю отсель к вам взаимно. Право, на обе стороны достойные презенты: ты прислала мне для вспоможения старости моей, а я посылаю для украшения молодости вашей" (с. 45). Вероятно, для вспоможения старости Екатерина послала тогда Петру вина, а он ей каких-нибудь нарядов. В следующем затем 1717 году Петр из Брюсселя прислал Екатерине кружева (с. 62), а Екатерина отдарила его вином. Находясь в этом же году на водах в Спа, Петр писал: "Сего момента Любрас привез от вас письмо, в котором взаимно сими днями поздравляете (то была годовщина Полтавской победы) и о том же тужите, что не вместе, так же и презент две бутылки крепыша. А что пишете для того мало послала, что при водах мало пьем, и то правда, всего более пяти в день не пью, а крепыша по одной или по две, только не всегда, иное для того, что сие вино крепко, а иное для того, что его редко". Сама Екатерина, показывая заботливость о здоровье супруга, писала ему (с. 165), что посылает "ему только две бутылки крепыша, а что больше того вина не послала, и то для того, что при употреблении вод, чаю, не возможно вам много кушать". Супруги посылали друг другу также ягоды и фрукты: Екатерина в июле 1719 года послала Петру, находившемуся тогда в морском походе против шведов, "клубники, померанцев, цитронов" вместе с бочонком сельдей (с. 111), а Петр послал ей фруктов из "ревельского огорода" (с. 91). Как заботливая жена, Екатерина посылала супругу принадлежности одежды и белья. Однажды из-за границы он ей писал, что на устроенной пирушке он был одет в камзол, который она ему перед тем прислала, а другой раз, из Франции, он писал ей о положении присланного ему белья: "У нас хотя есть портомои, однакож вы послали рубашки" (с. 59). В числе презентов, посланных Екатерине, один раз были посланы Петром его остриженные волосы (с. 78), а в 1719 году он послал ей из Ревеля цветок и мяты, которую, бывши прежде с Петром в Ревеле, она сама садила (с. 79); а Екатерина отвечала ему: "Мне это не дорого, что сама садила; то мне приятно, что из твоих ручек". Часто переписка между супругами касалась домашнего хозяйства. Петр, находясь за границею, поручал жене наблюдение над хозяйственными заведениями. Так, между прочим, она наблюдала над устройством петергофских прудов и фонтанов. В июле 1719 года Екатерина писала Петру (с. 106): "Изволили упомянуть мне о бассейне, что в нем вода не держится и чтоб, старую глину выняв, набить чикмареми петергофскою глиною, будет и тою не удержится, то положить плиту с се-ментом, и на сие, батюшка мой, истину доношу: будто ведала до вашего писания, приказала оной петергофской глины возить, токмо хотела кирпичом укласть. Ныне старую желтую глину выносят, потом буду делать по вашему изволению". С особенною живостью писала Екатерина о детях своих, извещала Петра о здоровье царевен и царевича, любимца обоих родителей, которого они прозвали Шишечкой. "Доношу, – писала Екатерина в августе 1718 года, – что за помощию Божиею я с дорогою нашею Шишечкою и со всеми в добром здоровье. Оный дорогой наш Шишечка часто своего дрожайшего папа упоминает, и при помощи Божией в свое состояние происходит и непрестанно веселится мунштированием солдат и пушечного стрельбою" (с. 81). В важных семейных делах, как видно, Екатерина всегда испрашивала решения мужа, и вообще, как показывают многие черты, не смела выходить из его воли. Так, напр., в 1718 году она затруднялась, не узнавши воли и желания отца, совершить крещение дочери и писала супругу, бывшему тогда вне России: "Ежели к нам скоро быть нечаете, то прошу, да изволите меня уведомить о крещении новорожденной нашей дочери (которой имя угодно ль вашей милости?) или без вас совершить, или обождать вашего счастливого сюда прибытия, что дай Господь Бог вскоре" (с. 84). Петр делился с женою, как с своим истинным другом, известиями об одержанных победах и посылал ей ведомости о сражениях и политических делах. Так, в июле 1719 года он извещает Екатерину о победоносных подвигах генерала Лесси над шведами (с. 110): "С неприятелем был бой, и помощию Божиею неприятеля побили и семь пушек взяли. А как был бой и какое потом оный генерал разорение неприятелю учинил, тому посылаю обстоятельную ведомость – с его письма копию и сим вас поздравляем". Екатерина отвечала Петру: "С оною счастливою викториею наипаче вашу милость поздравляю, желая сердечно, дабы всемогущий Бог по своей обыкновенной к нам милости уже сей толь продолжительной войны благополучный конец учинить соизволил" (с. 115). Здесь Екатерина выражает не собственные взгляды и желания относительно войны, а подлаживается к тогдашнему направленно Петра, очень желавшего мира, но с выгодою для России. Вести о победах над неприятелем России подавали поводы к празднествам и пирушкам не только у Петра, но и у Екатерины, когда она находилась в разлуке с мужем. В 1719 году Екатерина писала: "Для той прошлой виктории и в предбудущего вашего счастья в завтрашний день повеселимся" (с. 108). Прилаживаясь к образу выражений Петра, Екатерина (с. 109) пишет: "Паки поздравляю счастливою на море прошлого викториею, и за ваш особливый в то время труд отдали мы сей день Богу благодарение, потом будем веселиться и Ивашка Хмельницкого не оставим". Не раз в переписке супругов со стороны обоих встречается шутливый тон, или корцвейльворт, как говорили в то время. В 1716 году, когда Петр пытался устроить союз с Даниею, Англиею и немецкими государствами против Швеции, желая выразить мысль, что предприятие не удается, Петр пишет Екатерине: "О здешнем объявляем, что болтаемся туне; ибо что молодые лошади в карете, так наши соединенные, а наипаче коренные, сволóчь хотят, да коренные не думают: чего для я намерен скоро отсель к вам быть" (с. 49). В 1719 году он писал: "Вчерась каково письмо получил от господина адмирала, экстракт выписав, посылаю при сем, из которого увидите, что вышереченный господин адмирал наш едва не всю Швецию растлил своим велим спироном" (с. 113). В том же году Екатерина, извещая мужа о нечаянной смерти какого-то француза-садовника, выражалась так: "Который француз делал новые цветники, шел он бедненький ночью чрез канал, сшолся с ним напротив Ивашка Хмельницкий и, каким-то побытом с мосту столкнув, послал на тот свет делать цветников" (с. 96). В 1720 году Екатерина писала Петру о каком-то Льве, который привез ей письмо от государя: "Сей не лев, но от дорогого льва шелудивая кошка письмо привезла, что мне угодно" (с. 123). В своих письмах Петр называл себя стариком. По этому поводу Екатерина в письме к мужу говорит: "Напрасно затеяно, что старик, ибо могу поставить свидетелей старых посестрей, а надеюсь, что и вновь к такому дорогому старику с охотою сыщутся" (с. 97). Здесь Екатерина делает намек на разных тех женщин, с которыми Петр случайно заводил мимолетные связи. В этом отношении между супругами заметно что-то даже циническое. В 1717 году из Спа, где Петр пользовался целебными водами, он писал Екатерине: "Понеже во время пития вод домашней забавы дохтуры употреблять запрещают, того ради я метресу свою отпустил к вам, ибо не мог бы удержаться, ежели б при мне была" (с. 70). Екатерина отвечала ему (с. 166): "Что вы изволите писать, что вы метресишку свою отпустили сюда для своего воздержания, что при водах невозможно с нею веселиться, и тому я верю, однакожь больше мню, что вы оную изволили отпустить за ее болезнью, в которой она и ныне пребывает и для леченья изволила поехать в Гагу, и не желала б я (от чего Боже сохрани), чтоб и галан[6] той метресишки такой здоров приехал, какова она приехала[7]. А что в другом своем писании изволите поздравлять именинами старика и шишечкиными[8], и я чаю, что ежели б сей старик был здесь, то б и другая Шишечка на будущий год поспела!" Здесь Екатерина хочет сказать, что если бы она постоянно была с мужем, то сделалась бы скоро беременною и могла бы на следующий год родить другого ребенка. И это говорится тотчас после речи о "метресишке"!

Такого рода "корцвейльворты" в переписке Петра с Екатериною объясняют многое в характерах обоих и, вместе с другими чертами, содействуют к решению вопроса: что могло Петра привязать к этой женщине до такой степени?

Петр с отроческих лет приучился не стеснять своих желаний и поступков ни для кого и ни в чем; от этого-то, вероятно, он и не мог ужиться с первою супругою, Евдокиею. И со всякою иною супругою, кроме Екатерины, не мог бы он ужиться. Будь этою супругою дочь какого-нибудь иноземного государя или принца, не решился бы он посылать к ней свою "метресишку"; будь этою второю супругою дочь какого-нибудь русского боярина или дворянина – и та не отнеслась бы к подобным выходкам своего мужа с корцвейльвортами: пусть этот муж будет ей царь и господин, но все-таки вместе с тем он был бы ей законный муж, имеющий по отношению к ней обязанности, налагаемые на него не мирскими законами, зависящими от воли царя, а уставами православной церкви, которая для русского сердца и ума издавна была выше всех земных властей. Только такая круглая сирота-иноземка, как Екатерина, бывшая служанка, потом жалкая пленница, обязанная по своему званию безропотно повиноваться всякому господину, имевшему право, как вещь, передать ее другому, – только такая женщина и годилась быть женою человека, который, не обращая ни на кого внимания, считал себе дозволительным делать все, что ему ни придет в голову, и развлекаться всем, к чему ни повлекла бы его необузданная чувственность. Петр не только не терпел противоречия себе, он не выносил даже сдержанного, не высказываемого прямо неодобрения своих поступков. Петр хотел, чтобы все около него признавали хорошим все, что он ни делает. Так и Екатерина относилась к Петру. Это была ее первая добродетель. Кроме такой добродетели, Екатерина обладала еще другою. Нередко, подвергаясь гневу, Петр приходил в умоисступление: все бежало от него, как от свирепого дикого зверя; но Екатерина, по врожденной женской способности, сумела подметить и усвоить такие приемы обращения с мужем, которыми было возможно успокоить его свирепость. Современник Бассевич рассказывает, что в такие минуты одна Екатерина могла приступить к нему без боязни: один звук ее голоса успокаивал Петра; она сажала его, брала за голову: лаская почесывала и тем наводила на него успокоительный сон. Иногда два или три часа он покоился таким образом у нее на груди и просыпался свежим и бодрым: без этого его раздражение влекло за собою сильную головную боль. Когда ей несколько раз удалось это средство, Екатерина стала для Петра необходимым существом; как только приближенные к царю замечали в его лице судорожные движения рта, предвестники припадков свирепости, тотчас звали Екатерину: в ней словно было что-то магнетическое, исцеляющее. Пользуясь таким значением для супруга, ей, казалось, легко было стать ангелом-хранителем многих, заступницею несчастных, постигнутых царским гневом; но Екатерина, от природы одаренная большим женским тактом, не злоупотребляла своим свойством и дозволяла себе обращаться к Петру с заступничествами только тогда, когда замечала, что ее заступничество не только не будет отвергнуто, но само по себе царю понравится. Да и тут случалось, что Екатерина, при всем своем житейском благоразумии, ошибалась. И в таком случае, получивши отказ, она не смела повторять своей просьбы и не давала супругу заметить своего неудовольствия тем, что Петр не так поступил, как бы ей хотелось; напротив, спешила выказать полное равнодушие к судьбе виновного, за которого пыталась просить, и признавала безусловно правым суд государя. Из дошедшей до нас и изданной в печати переписки царственных супругов видно, что Екатерина старалась думать обо всем, как думал Петр, интересоваться тем, чем интересовался Петр, любить то, что он любил, шутить над тем, над чем он шутил, и ненавидеть то, что он ненавидел. У Екатерины не осталось самобытной личности: до такой степени она подчинила себя во всем воле Петра. Государь, однако, обращается с нею не так, как деспот с рабою, а как властитель с своим лучшим, вернейшим другом. Судя по письмам его, он считал ее правоспособною быть ему советницею в делах не только домашних, но и общественных и политических: он извещает ее о разных политических событиях и предположениях, которые занимали его, посылает ей описания сражений. Екатерина и в этой сфере вела себя с замечательным тактом и сдержанностью: она заявляла радость об успехах русского оружия, о подвигах но-восозданного Петром флота, о всем, что вело к умножению славы и пользы России, но не пускалась в советы и рассуждения, даже и в делах домашних, которые по самому существу своему принадлежали женщине более, чем другие дела; Екатерина всегда испрашивала приказания Петра и во всем отдавалась на его волю. Эта сдержанность нравилась Петру, и чем скромнее вела себя в этом отношении Екатерина, тем более почитал он ее достойною быть его товарищем во всем. Такие натуры, как Петр, любят обращаться к советникам, но эти советники тем более нравятся и кажутся достойными, чем менее высказывают свои собственные мнения, а только благоговейно соглашаются с тем, что им сообщено. Петр и в этом отношении нашел в Екатерине истинный идеал жены для себя. Зато и он, кроме нежнейшей супружеской любви, проявлял к ней внимание, желая увековечить ее имя в потомстве: так, он учредил орден Св. Екатерины в память услуг, оказанных любимою супругою во время Прутского похода; устроил в Петербурге и Ревеле увеселительные сады (Екатериненгоф и Катариненталь), именем ее назвал шестидесятпушечный корабль, учредил для ее особы (в 1724 г.) кавалергардскую роту и, наконец, с большим почетом и торжеством возложил на нее императорскую корону.

Через несколько лет после Турецкой войны и прутской катастрофы Екатерина родила Петру сына, царевича Петра Петровича, дорогого "Шишечку", как называли его родители. Это событие теснее привязало друг к другу супругов. У Петра от Екатерины были в живых только дочери; дети мужеского пола хотя рождались, но умирали в младенчестве. Сын ненавистной Петру первой жены его, Евдокии Лопухиной, царевич Алексей, вовсе не разделявший ни стремлений, ни вкусов Петра, оставался законным наследником, долженствовавшим занять престол после отцовской кончины. Петру хотелось вместо него дать наследство дорогому "Шишечке". Мы не станем здесь не только повторять, но и припоминать трагических событий погибели несчастного царевича, описанных нами в статье "Царевич Алексей Петрович". Желание государя доставить после себя русский престол "Шишечке" совпадало с неспособностью Алексея быть преемником Петра как преобразователя России; эту неспособность сознавал отец, и нельзя было не сознавать ее такому великому уму. Какую же роль играла тут Екатерина?

Бесхарактерный, ничтожный царевич, убежавши от отца в Вену, в разговоре с имперским канцлером указывал на Екатерину как на главную враждебную себе личность и приписывал злому влиянию мачехи нерасположение к себе родителя; но этот же царевич по приезде в отечество валялся в ногах этой мачехи и умолял ее о заступничестве перед раздраженным родителем. Неизвестно нам с ее стороны ни малейшей черты, по которой мы могли бы сделать какое-нибудь заключение, как именно держала себя Екатерина в то время, когда вся эта трагедия происходила перед ее глазами. Заявлено ли было ею какое-нибудь ходатайство перед Петром за царевича или за кого-нибудь из многих, пострадавших по его делу? Нет нигде о том ни следа. Но правду надобно сказать: не видно, чтоб Екатерина оказывала на Петра и влияние противное, усиливавшее его жестокость в этом деле. С своим житейским тактом, приучивши себя не вмешиваться в такие дела, где ее голос не мог иметь веса, Екатерина и здесь благоразумно устранилась и держала себя так, что ее особы вовсе не видно во всем этом плачевном деле. Царевича не стало. Много крови было за него пролито; много выставилось на кольях русских голов; все это клонилось к тому, чтобы дорогой "Шишечка" был преемником Петра I на российском престоле. И Петр Петрович, сын Екатерины, явился в глазах целого мира единственным законным наследником: после кончины Алексея никто, казалось, в свете не мог оспаривать его права. Как не быть этим в душе довольною Екатерине? Ее потомство оставалось в выигрыше от смерти Алексея. Это-то обстоятельство невольно возбуждает подозрение, что Екатерина была довольна трагическою судьбою пасынка и устранением от престолопреемничества сына последнего. Но нет ни малейшего исторического свидетельства, которое бы могло подтвердить подобное подозрение.

Но "Шишечка" отправился на тот свет 25 апреля 1718 года. У покойного царевича Алексея оставалось двое детей: мальчик Петр и девочка Наталья. Мальчик теперь делался законным наследником. Уже по всей России шепотом говорили об этом, видели в смерти царевича Петра Петровича Божие правосудие, карающее царя и все его семейство за смерть невинного сына первенца и возвращающее законное наследие тому младенцу, которому оно принадлежало по рождению.

Говорят, сам Петр колебался. Смерть Алексея не осталась без следов на его совести, которой голоса невозможно было усыпить ни кипучею деятельностью в работах по государственному строю, ни шумными оргиями всепьянейшего собора. По временам государь становился угрюм, задумчив. Екатерине, хотя бы она была совершенно неповинною в смерти Алексея Петровича, должна была отзываться постоянною тягостью на сердце мысль, что по кончине ее супруга могут провозгласить государем такого ребенка, которому воспитатели с детства внушат, что врагом его родителя была мачеха последнего. Петр 5 февраля 1722 года сделал еще шаг, хотя несколько ограждавший Екатерину от этой угрожающей опасности. Петр издал закон о престолонаследии, по которому определил право царствующего государя назначать себе преемника, руководствуясь своею личною волею. При таком законе дети Алексея Петровича не имели уже права на престол по своему первородству. Екатерина была еще молода и могла произвести на свет ребенка мужеского пола, которому Петр мог передать свой престол по завещанию, а если бы Екатерина и не родила сына, все-таки в воле Петра оставалось устроить после себя такой порядок вещей, при котором его вдове не угрожало бы опасности.

Наступила Персидская война. Петр сам лично отправился в поход и взял с собой Екатерину, точно так, как брал ее во время Турецкой войны. Но в Персидскую войну ничего не представилось такого, чтоб можно было указать на подвиг Екатерины, как после Прутского дела; по крайней мере, Екатерина и теперь являлась участницею военных трудов своего супруга.

По возвращении из экспедиции Петр вознамерился вознесть свою супругу на степень самого крайнего почета: короновать ее императорскою короною и совершить самый обряд коронования в Первопрестольной столице России. Манифест, извещавший народ о царском намерении, был опубликован 15 ноября 1723 года: в этом манифесте государь оповещал всех своих подданных, что любезнейшая супруга его государыня Екатерина Алексеевна "во всех его трудах помощница была и во многих воинских действиях, отложа женскую немочь, волею с ним присутствовала и елико возможно вспомогала, а наипаче в Прутской кампании с турки, почитай отчаянном времени, как мужески, а не женски поступала, о том ведомо всей армии, а от нее несомненно и всему государству". За такие важные услуги, оказанные царицею, государь "по данному ему от Бога самовластию", в благодарность, вознамерился увенчать ее императорскою короною. Время торжества коронации назначено было заранее на май 1724 года; к этому торжеству Петр пригласил всех членов августейшего дома и даже выбывших из него чрез замужество с иноземными принцами племянниц своих, дочерей брата Петрова, мекленбургскую Екатерину и курляндскую Анну, будущую русскую государыню. Не приглашены были только малолетние дети царевича Алексея. Зато все бывшие тогда в России иностранные представители дворов приглашены были к торжеству, и один из таких господ, министр голштинского герцога, ухаживавшего тогда за дочерью Петра, Бассевич сообщает об очень важном происшествии. "Петр, – говорит Бассевич, – имел обыкновение с своими доверенными вельможами посещать знатнейших иноземных негоциантов, и к одному такому негоцианту, происхождением англичанину, приехал он накануне торжества коронации. В числе гостей, бывших тогда с царем у негоцианта, находилось два архиерея: новгородский архиепископ Феодосии Яновский и псковской епископ Феофан Прокопович. Первый был давнишний любимец царя, уже несколько в последнее время утрачивавший царское доверие, второго Петр все более и более узнавал, приближал к себе и оценивал за необыкновенный ум и разностороннее образование. Был там же и великий канцлер Головкин. "Назначенная на завтра коронация, – говорил государь, – имеет более важное значение, чем сколько думают. Я венчаю Екатерину императорскою короною для того, чтоб сообщить ей право на управление государством после себя. Она спасла империю, которая чуть было не стала добычею турок на берегах Прута, и потому она достойна царствовать после меня. Я надеюсь, что она сохранит все мои учреждения и сделает государство счастливым". Никто не посмел возражать Петру, и безмолвие собеседников признано было тогда знаком всеобщего одобрения государевых слов.

Готовя супруге блестящее торжество, Петр учредил особый отряд телохранителей; то была рота кавалергардов, состоявшая на первый раз из шестидесяти дворян. Капитаном этой роты был сам государь, а капитан-лейтенантом Петр назначил Ягужинского, генерал-лейтенанта и генерал-прокурора; государь пожаловал ему перед тем орден Св. Андрея Первозванного. Эта рота на первый раз должна была сопровождать Екатерину в день коронации.

Трое суток перед торжеством Екатерина соблюдала строгий пост и пребывала в молитве. Дело было в Москве, и нужно было, чтоб русский народ верил в преданность к православию той особы, которая как бы получала право царствовать и управлять государством самодержавно. Обряд коронования совершился 7 мая в Успенском соборе с теми церемониями, какие предписывались по церковному чину при царских венчаниях. Екатерина при звоне колоколов шествовала из дворца, одетая в богатое платье, нарочно для этого дня заказанное в Париже. Ее вел под руку голштинский герцог; за нею, одетый в голубом кафтане, вышитом руками супруги, шел Петр, вместе с Меншиковым и кн. Репниным; кавалергарды провожали высоких особ. Видевшие тогда Екатерину заметили, что у нее на глазах выступали слезы. Понятно, что она должна была переживать минуты сильных внутренних ощущений; в ее воспоминании должен был развертываться длинный ряд прежних событий ее странной жизни, начиная от невеселых дней сиротства и бедности и упираясь в светлые минуты торжества и величия. В Успенском соборе сам Петр возложил на Екатерину корону, а потом, взявши от новгородского архиепископа государственное яблоко, или державу, вручил его Екатерине. Государь во все продолжение церемонии держал в одной руке скипетр. После коронации совершено было над Екатериною миропомазание на царство, а по окончании литургии она, при звоне колоколов, шествовала из Успенского собора в Архангельский собор и Вознесенский монастырь, – поклониться праху старых русских царей и цариц. Так следовало по древнему чину царского венчания.

Екатерина I

Портрет Екатерины I работы Ж.-М. Натье, 1717

 

Обед в этот день устроен был в Грановитой палате. Государь с новокоронованною императрицею должен был сидеть за особым столом от всех других участников пира. Перед дворцом устроены были искусственные фонтаны, извергавшие белое и красное вино, и расставлены жареные быки, начиненные внутри разного птицею. То было угощение народу. Государь за обедом не вынес долговременного сидения напоказ гостям, вскочил от своего стола, пошел к окну и стал наблюдать за движением народной толпы. К государю стали присоединяться вельможи. Петр, стоя у окна, говорил с полчаса, потом, заметивши, что обед останавливается, а между тем подают другую перемену блюд, сказал: "Ступайте, садитесь и смейтесь над своими государями!" Это было сказано в смысле остроты над пошлостью общепринятых придворных приемов, требовавших соблюдения церемоний, которые под видом почестей только стесняют высоких особ.

На другой день после коронации Екатерина принимала поздравления. Сам Петр в звании генерала и адмирала поздравлял ее. По его желанию не он, а она, императрица, пожаловала графское достоинство Петру Толстому. Рассказывают, что в это время Екатерина, думая, что теперь Петр ни в какой просьбе ей не откажет, ходатайствовала о помиловании осужденного и находившегося в ссылке в Новгороде Шафирова. Петр не только не исполнил ее желания, но сказал, чтоб ему не напоминали об этом человеке. Ничто не в силах было подействовать на его сердце, когда оно было против кого-нибудь раздражено.

Восемь дней ликовала Москва по поводу венчания на царство Екатерины. Много было втайне недовольных поступком Петра, соблазняясь низким происхождением Екатерины; однако слишком ведома была на Руси грозная неумолимая "бедность", как называли Преображенский приказ, и все боялись навести на себя подозрение в том, что не одобряли поступков государя. Все, однако, были убеждены, что коронованием Екатерины Петр хочет показать свое желание оставить ее после себя русскою государынею и самодержицею. Венчание на царство женщины было новым, необычным явлением, как и царствование женщины без мужа. Предшествовавшая русская история могла представить один только случай такой коронации: это – коронование Марии Мнишек, устроенное названым Дмитрием перед своим браком с нею. Но пример этот не мог служить образцом, так как ни Марина, ни Дмитрий не сочтены были впоследствии имевшими право на престол. Иностранцы, бывшие в России во время коронования Екатерины, видели в этом поступке Петра прямое намерение дать своей супруге право быть его преемницею на престоле.

В 1724 году, в ноябре, случилось событие, рассказываемое иностранцами в таком смысле, как будто между царственными супругами готов был возникнуть разлад. Был у Екатерины правитель канцелярии, заведовавший делами по имениям императрицы, Вильям Монс, родной брат Анны Монс, бывшей когда-то любовницею Петра. Говорят, Петр приревновал его к своей супруге, но, не давая никому видеть настоящего повода нерасположения к этому человеку, придрался к нему за злоупотребления по управлению делами государыни и осудил его на смерть. Екатерина попыталась было просить помилования осужденному, но Петр пришел в такую ярость, что разбил вдребезги богатое зеркало и сказал: "Эта вещь составляла лучшее украшение моего дворца, а я вот захотел и уничтожил ее!" Этими словами Петр хотел сделать намек на судьбу самой Екатерины; она должна была понять, что Петр, вознесший ее на высоту, может и свергнуть ее с этой высоты и поступить с нею подобно тому, как поступил бы с драгоценным зеркалом. Привыкнув издавна к таким выходкам досады, Екатерина с обычным спокойствием, которое считала уместным сохранять в подобные минуты, кротко сказала: "Разве дворец ваш лучше стал от этого?" Монса казнили; голову казненного выставили публике напоказ на вершине столба. Тогда Петр вместе с Екатериною проехал в коляске мимо этого столба, наблюдая, какого рода душевное движение покажется на лице его супруги. Екатерина, всегда умевшая владеть собою, не изменила своему спокойствию и сказала: "Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности!" Так рассказывают иностранцы (см. у Лефорта: "Русск. Истор. Общ. Сборн.", т. III, 387).

Для нас, собственно, эта трагедия остается неясною.

По некоторым признакам можно догадываться, что Петру вступала в сердце ревность по поводу расположения и доверия Екатерины к Монсу, но решить этого невозможно. Из дела, произведенного над Монсом, видно только, что он действительно был обличен во взяточничестве и разных злоупотреблениях; пользуясь милостями Екатерины и самого Петра, он зазнался, как зазнавались многие временщики, и, когда открылись все его беззаконные проделки, понятно, что Петр был сильно раздражен против него; недаром государь всю жизнь свою преследовал взяточников и казнокрадов: таким раздражением может объясниться и сцена с зеркалом, если она только в самом деле происходила. Во всяком случае, если к озлоблению за злоупотребления примешивалась у Петра и тайная ревность, то едва ли возможно допустить, чтоб Екатерина своим коротким обращением с Монсом подала повод к такой ревности. Допустим даже, что Екатерина не питала к мужу столько любви, чтоб такая любовь могла удерживать в ней верность к супругу; но то несомненно, что Екатерина была очень благоразумна и должна была понимать, что от такого человека, каков был Петр, невозможно, как говорится, утаить шила в мешке и провести его так, чтоб он спокойно верил в любовь женщины, которая будет его обманывать. Наконец, и собственная безопасность должна была руководить поведением Екатерины: если б жена Петра позволила себе преступные шалости, то ей пришлось бы очень нездорово, когда бы такой супруг узнал об этом. До какой степени взыскателен был в подобных вопросах Петр, показывал пример Евдокии и Глебова. На Евдокию Петр не имел никакого права, после того как сам отверг ее, и много лет прошло после разлуки с мужем, когда она сошлась с Глебовым; между тем, когда Петр узнал, что у них между собою была любовная связь, то не простил им обоим. Можно из этого заключить, что бы ожидало Екатерину, если б за нею открылась измена мужу, с которым она жила и которому рождала детей. Поэтому догадки и подозрения иностранцев насчет отношений Екатерины к Монсу не имеют оснований. По крайней мере, добрые отношения государя к своей супруге и влиятельное положение императрицы при дворе продолжали выказываться до самой кончины Петра. Екатерина помирила вдову царя Ивана Алексеевича, царицу Праскрвью, с ее дочерью Анною, и только по ходатайству Екатерины мать изрекла дочери прощенье: так высоко ценилась в царском семействе личность Екатерины! В ноябре 1724 года, уже после казни Монса, совершилось обручение герцога Голштинского с дочерью Петра и Екатерины, Анною: это сделалось по настоянию Екатерины, которая давно уже оказывала расположение к герцогу, но Петр медлил дать свое решительное согласие на этот брак по тогдашним политическим соображениям. Наконец, если Петр не исполнил просьбы Екатерины о помиловании Монса, то оказывал милости к другим по ее заступничеству. Так, он возвратил свое благоволение Меншикову и кабинет-секретарю своему Макарову, на которых был гневен. С другой стороны, надобно заметить, что и прежде истории с Монсом не всегда Петр оказывал милость осужденным, когда за них просила Екатерина: так, мы видели, что он не простил по ее просьбе, Шафирова, даже в такие минуты, когда наиболее оказывал свое расположение и уважение к супруге. Бывший при русском дворе посланник польского короля Августа II, Лефорт, сообщает, разумеется по слухам, что в декабре 1724 года у Петра с Екатериною возникла какая-то размолвка, и 16 декабря Екатерина просила у Петра в чем-то прощения; супруги объяснялись между собою в течение трех часов, после чего между ними восстановилось полное согласие. Если это не праздное, произведение молвы, часто выдумывающей небылицы про высокопоставленных особ, то все-таки едва ли рассказываемое о происходившем между супругами могло быть последствием истории с Монсом, так как после казни Монса прошло тогда уже более месяца и супруги в это время находились между собою в дружелюбных отношениях.

Наступило, наконец, событие самое роковое, самое потрясающее в жизни Екатерины. Петр заболел смертельно. Признаки недуга чувствовались у него давно, но обнаружились с неудержимою силою в январе 1725 года. Признаками этого болезненного состояния было задержание мочи. Доктор Блюментрост, лечивший государя, принял эти признаки за болезнь мочевого пузыря и думал, что у государя образуется каменная болезнь. Петр не терпел леченья, когда нужно было соблюдать докторские предписания, и плохо соблюдал их. Уже чувствуя себя больным, 3 января 1725 года Петр производил выбор нового "князя-папы" своего всешутейского и всепьянейшего собора и вместе с членами этого шутовского собора неумеренно пил и дурачился по своему обычаю. Это повредило его здоровью. В половине января усилившиеся боли принудили его позвать на совет еще других врачей. Один из этих врачей, итальянец Лазарити, освидетельствовавши императора, находил, что болезнь Петра происходит от внутренней язвины, образовавшейся у шейки мочевого канала, и накопившаяся там липкая материя мешает проходу урины. Лазарити советовал прежде выпустить накопившуюся мочу, а потом лечить язвину. Блюментросту было досадно, что не он, а другой напал на такое открытие; он воспротивился и продолжал лечить государя по-своему, пока страдания больного дошли до такой степени, что он страшно кричал от боли, и не только по всему дворцу раздавался его болезненный крик, но слышим был за наружными стенами дворца. Петр, обращаясь к окружавшим его, говорил: "Познавайте из меня, какое жалкое животное человек!" Екатерина ни на минуту не оставляла своего супруга. 22 января Петр пожелал, чтоб вблизи его спальни устроили подвижную церковь и совершили богослужение. После того государь исповедовался и причастился Св. Тайн.

Снова потом сошлись врачи. Лазарити по-прежнему настаивал, что следует искусственно выпустить мочу, а потом лечить язвину в канале. Блюментрост на этот раз должен был уступить ему, так как и другие врачи присоединились к итальянцу. Операция исполнена была на другой после того день английским врачом Горном; государю тотчас стало легче; все обрадовались. Весть о таком облегчении распространилась в народе, который тогда сходился толпами в церквах молиться о выздоровлении государя. Доктор Горн объявил окружающим, что у государя никакого камня в пузыре нет и его страдания происходят от язвины, как догадывался Лазарити.

На следующую ночь Петр спал спокойно. Надежда на выздоровление возрастала. Но 26 января, во вторник, государь попросил есть; ему дали овсяной кашицы, и едва он съел несколько ложек, как с ним сделались судороги, затем наступили лихорадочные припадки; врачи осмотрели болящего и нашли, что нет более спасения: язвина в мочевом канале приняла гангренозное состояние. Лазарити сообщил об этом Толстому, Толстой – Екатерине. Надобно было подумать о государстве, пока Петр был еще в памяти. К Петру допущены были сенаторы и вельможи.

Не видно, чтоб в это время Петр говорил с ними о состоянии государства, в каком оно должно было находиться на случай кончины государя. Но Петр вспомнил тогда старинный обычай своих предков: когда их поражала тяжкая болезнь и они чувствовали близость смерти, то спешили сделать какое-нибудь доброе дело, чтоб умилостивить Бога за грехи свои. И Петр, отступавши всю жизнь от привычек и обычаев отеческих, теперь хотел идти по следам стариков: он указал освободить всех преступников, осужденных в каторжную работу, исключая, однако, виноватых в смертоубийстве или осужденных по первым двум пунктам: по преступлениям против религии и верховной власти. В тот же день над болящим, после полудня, архиереи, члены Синода, совершили елеосвящение.

Следующую за тем ночь Петр провел беспокойно. С ним делался бред; от вскакивал с постели, и его с большим трудом удерживали.

27 января Петр повелел оказать милость преступникам, осужденным по военному суду на смертную казнь или в каторжную работу, кроме виновных по первым двум пунктам и смертоубийц. Тогда же дано было прощение дворянам, не явившимся на смотр по царскому указу и по закону подлежавшим потере движимого и недвижимого имущества. Помилованные государем должны были в знак благодарности молиться Богу о его выздоровлении. В этот день, в конце второго часа пополудни, Петр изъявил намерение выразить свою последнюю волю. Ему подали письменные принадлежности. Петр начал писать, но не мог: он написал какие-то неразборчивые знаки, которые уже после, по догадкам, толковали, что то были слова: "отдайте все..." Государь проговорил, чтоб к нему позвали цесаревну Анну Петровну, но когда она явилась к отцу, последний уже не в силах был произнести ни одного слова (Зап. Бассевича, "Русск. Арх.". 1865, 621).

По известиям, сообщаемым иностранными посланниками, находившимися тогда в России, Лефортом и Кампредоном, с этой поры до самой смерти Петр находился в состоянии агонии, без языка. Но Голиков, руководствуясь рассказом Феофана Прокоповича, говорит, будто государь после того слушал увещания духовных лиц и произнес несколько благочестивых изречений. В достоверности такого известия можно сильно сомневаться: если бы государь был в силах произнести несколько слов архиереям, то мог бы и выразить свою последнюю волю о престолонаследии. С большим вероятием можно допустить другое известие, передаваемое тем же Голиковым. Уже ночью, когда Петр видимо ослабевал, троицкий архимандрит предложил ему еще раз причаститься Св. Таин и, в случае согласия, просил его шевельнуть рукою. Петр не в силах был говорить, но с трудом шевельнул рукою, и тогда его причастили Св. Таин. Тотчас после того началась агония.

Тверской архиепископ Феофилакт Лопатинский читал над ним отходную до тех пор, пока у болящего уже не оказалось признаков дыхания. Тогда Екатерина закрыла ему глаза и сама в изнеможении упала на руки окружавших постель усопшего императора. Было пять часов с четвертью пополуночи 28 января.

Петр I на смертном одре

Петр I на смертном одре. Картина И. Никитина, 1725

 

 

При написании статьи использован очерк Н. И. Костомарова «Екатерина Алексеевна, первая русская императрица»

 



 

[1] Рейэмут – для географии, деятельной философии, ифики, политики, латинской риторики с ораторскими упражнениями и с изъяснениями примеров из историков Курция и Юстина и стихотворцев Виргилия и Горация. Христиан Бернард Глюк – для философии картезианской, также для языков греческого, еврейского и халдейского. Иоаганн-Август Вурм – для грамматики немецкой и латинской и для изъяснения словаря (Vestibulum) и введения в латинский язык (Janua linguarum). Отто Биркан – для начального чтения и письма латинского и для арифметики.

[2] Мерла – для французской грамматики и Рамбур – для танцевального искусства и поступи немецких и французских учтивств (Пек. Наука и лит. при П. Вел., 122).

[3] Нет причины отвергать это известие, как делает Устрялов. Самое веское замечание Устрялова против его достоверности есть то, что в источнике, откуда оно почерпнуто, немало явно ложных известий. Но другие указания Устрялова легко опровергаются. Он замечает, что Гордон и Плейер молчат об этом известии, но Гордон и Плейер могли не услыхать его, а может быть, кто-нибудь и услыхал, но принял за ходячую сплетню. Само собою разумеется, любовного письма, вынутого из кармана утонувшего Кенигсека, не публиковали, – о нем знал Петр, да Анна, да близкие к ним особы, и слухи от них уже расходились, без сомнения, с вариациями. Устрялов в опровержение этого известия указывает еще и на то обстоятельство, что после смерти Кенигсека Анна Монс находилась в дружелюбном отношении к царю, что доказывается ее письмом к Петру от 11 октября 1703 года, в котором она просит присылки указа на пожалованную ей царем вотчину. Но это объясниться может тем, что, как свидетельствует доношение Плейера своему двору, труп утонувшего Кенигсека летом 1703 года не был еще отыскан, следовательно, Петр мог еще не знать о письме к Кенигсеку своей любовницы, или же она, посылая письмо к царю, не знала, что царю известны ее проделки.

[4] Анна Меншикова (сестра Александра Даниловича), Варвара (Арсеньева), тетка несмысленая (Анисья Толстая), Катерина сама третья, Дарья глупая (жена Александра Даниловича).

[5] Правильнее Веселовской, по имени тетки своей, сестры ее матери; эта тетка приняла Екатерину ребенком после смерти ее родителей, и от нее перешла Екатерина к пастору, или кистеру, от которого взял ее к себе Глюк.

[6] Любовник.

[7] Разумеет самого Петра.

[8] То есть днем тезоименитства Петра и сына его Петра Петровича.