Глава седьмая. КУЛЬМИНАЦИЯ
(продолжение)
(См. предыдущую статью: Троцкий – нарком иностранных дел.)
Немцы торопились прийти к мирному соглашению: уже 14 ноября была достигнута принципиальная договоренность о перемирии. Новый главнокомандующий, Крыленко, бывший царский прапорщик, а ныне главный военный специалист партии, приказал прекратить огонь и распорядился начать братание между солдатами по обе стороны фронта.
Но все это было лишь краткой прелюдией. Почти сразу же вслед за переворотом вспыхнула гражданская война. Уже через месяц на Дону началось сколачивание Белой армии. Поднялись казаки. В самой столице против большевиков выступили кадеты и некоторые правые эсеры[1].
28 ноября Троцкий объявил партию кадетов вне закона[2]. Этот шаг положил начало массовому террору, удесятеренному полной оторванностью большевиков от широких масс.
Запрещение кадетской партии Троцкий преподнес публике следующим образом: «Мы начали очень сдержанно. Французская революция гильотинировала даже своих лучших людей, если они сопротивлялись воле народа. Мы же никого не казним и не имеем таких намерений. Конечно, бывают вспышки народного гнева...»
Упоминание о пресловутой «воле народа» и заявления, что большевики «не имеют намерения» уничтожить своих противников, были сами по себе достаточно грозным намеком.
Но все-таки прежде всего необходимо было покончить с войной. Тут требовались безотлагательные действия.
Большевики, эти наиболее экзальтированные марксисты, в вопросе о мире занимали весьма оригинальную позицию. Они считали свой переворот всего лишь прелюдией к той революции, которая, по их доверчивым ожиданиям, должна вот-вот охватить всю Европу. Поэтому выбор, перед которым они стояли: ждать революцию, которая «обязательно» разразится еще до заключения мира, или ускорить ее таким заключением – казалось им, в общем-то, второстепенным, преходящим, таким, что все равно рано или поздно будет сметено неудержимым, неизбежным потрясением космического масштаба.
Эта вера в близкий космический переворот и объясняет странное поведение Троцкого на переговорах о мире в Брест-Литовске. Троцкий прибыл туда в сопровождении партийного ветерана журналиста Карла Радека – человека довольно бесхарактерного и известного циника, хотя в то же время умного, разговорчивого и занятного собеседника. По пути в Брест-Литовск большевистские эмиссары воочию увидели то, что знали из телеграфных донесений в Смольный: армия развалилась, окопы пустуют, страна практически беззащитна[3].
С самого начала переговоров немецкие и австрийские представители превзошли себя в стремлении очаровать «неотесанных» большевиков. Троцкому и Радеку при всем их несомненном интеллектуальном блеске, разумеется, не хватало той самоуверенности и светского лоска, которым отличались их аристократические собеседники. Поэтому Троцкий выбрал иную тактику. Он решительно оборвал поток светских любезностей. Он хотел раз и навсегда покончить с представлением, будто война – это джентльменское занятие, а джентльмен даже в поражении должен оставаться джентльменом. Во всеоружии своего красноречия и язвительности он устремился в ожесточенные споры.
Второй состав советской делегации в Брест-Литовске. Сидят, слева направо: Л. Каменев, А. Иоффе, А. Биценко. Стоят, слева направо: В. Липский, П. Стучка, Л. Троцкий, Л. Карахан
Обстоятельства сложились так, что в этот момент большевики и немцы отчаянно нуждались друг в друге. Стоило немцам нажать чуть посильнее – и большевистская власть могла бы рухнуть. Но тогда на смену ей могла прийти какая-нибудь другая партия, настроенная с прежней воинственностью – и немцы не увидели бы необходимого им мира, как своих ушей. С другой стороны, если бы большевики вздумали проявить излишнее упрямство и несговорчивость, немецкие армии могли их попросту раздавить. Эта скрытая подоплека превращала переговоры в пустые прения по всевозможным отвлеченным вопросам, вроде права наций на самоопределение, природы государственной власти и тому подобное. Разумеется, Троцкий в таких теоретических дискуссиях чувствовал себя как рыба в воде.
Он произвел сильное впечатление на немцев и австрийцев. Германский министр иностранных дел Кюльман увидел в нем незаурядного человека, недооценка которого была бы непростительной ошибкой. «Его выразительное, типично еврейское лицо, – писал Кюльман, – было в постоянном движении благодаря игре лицевых мускулов... Мне доставило особое удовольствие скрестить с ним диалектические шпаги». Австрийский министр граф Чернин был того же мнения. Троцкий, вспоминал он, «обладал совершенно исключительным ораторским дарованием и таким искусством парировать чужие доводы, которые мне редко доводилось встречать; это сочеталось в нем с наглым бесстыдством, так присущим его нации».
Между тем Троцкий только и делал, что тянул время. Казалось бы, скорейшее завершение переговоров было на руку обеим сторонам – ведь обе стремились к одной и той же цели: немедленному миру. И все же Троцкий, непременно настаивавший на том, чтобы высказать свою точку зрения по любому из затрагиваемых вопросов, невыносимо затягивал каждое заседание. Но даже и ему становилось все более очевидным, что расчеты на скорую революцию на Западе не соответствуют подлинному уровню революционных настроений европейского пролетариата.
Отправной точкой всей позиции Троцкого было убеждение в невозможности продолжения войны. С другой стороны, немецкие мирные предложения он считал абсолютно неприемлемыми. Постепенно он пришел к той формуле, которой суждено было вызвать бурные споры внутри партии: «Ни мира, ни войны».
Эту формулу Троцкий обосновывал своей уверенностью, что немецкая армия не в состоянии предпринять действительное наступление. Создавшееся положение он считал тупиковым, а выход из тупика видел по-прежнему только в общеевропейской революции.
7 января 1918 года Троцкий вернулся из Бреста в Петроград, чтобы доложить свою точку зрения руководству партии. За день до этого большевики разогнали Учредительное собрание – тот самый российский парламент, который в течение десятилетий был мечтой всех русских революционеров и созыв которого даже большевики считали раньше обязательным. Но вышло так, что на выборах в Учредительное собрание абсолютное большинство получили эсеры, а среди них – правое крыло, которое представляло, насколько это вообще было возможно, интересы русского крестьянства. В ту минуту, когда эсеровская «Учредилка» отказалась утвердить передачу власти Советам, а также различные ленинские декреты (о земле, мире и так далее), она была немедленно разогнана.
Этот разгон был первым свидетельством монопольной власти большевиков. Троцкий, надо заметить, одобрил этот шаг безоговорочно. Сторонники Учредилки теперь автоматически оказались в числе того огромного множества людей, которые подвергались начавшимся репрессиям.
Партия же была поглощена вопросом жизни и смерти – возможностью немецкого наступления. Ленин стоял за мир любой ценой. Большая группа партийцев, возглавляемая Бухариным и Дзержинским (бывшим польским помещиком, который перешел к большевикам и стал первым шефом советской политической полиции), выступала за продолжение «революционной войны» против монархических режимов Центральных держав. Троцкий занимал скорее промежуточную позицию, поскольку его формула «ни войны, ни мира» – по сути, компромисс между реалистической оценкой возможностей и романтической жаждой дальнейшего взлета революции, – была применима лишь до тех пор, пока немцы не покажут когти.
Обе группировки, спорившие в тесном кругу ЦК, могли до некоторой степени единодушно, хотя и по разным причинам, сойтись на формуле Троцкого; в конце концов ему было поручено (большинством в несколько голосов) вернуться в Брест с этим же предложением, на сей раз сформулированным в виде резолюции: «Мы прекращаем войну, но не подписываем мира, – мы демобилизуем свою армию».
Тем временем втайне от ЦК Троцкий частным образом договорился с Лениным о том, что, если немцы вопреки его оптимистическим расчетам все же двинутся в наступление, он, Троцкий, уполномочен подписать мирные условия. Этот выход из двусмысленного положения, заложенного в формуле Троцкого, тоже был изрядно двусмысленным: в какой именно момент Троцкий должен был подписать мир?
В середине января Троцкий вернулся в Брест с таким ворохом двусмысленностей. Забастовки и демонстрации европейского пролетариата в пользу мира, которые раньше усиливали его оптимизм, были подавлены или попросту выдохлись; возросшей самоуверенности Кюльмана и прочих Троцкий мог противопоставить всего лишь эффектные жесты: он требовал, чтобы немецкие представители пригласили социалистов своих стран на переговоры, чтобы ему дали возможность проконсультироваться с Виктором Адлером в Вене и так далее. Единственной уступкой, которую он вырвал, было разрешение поехать в Варшаву, где его встретили довольно радушно, поскольку большевики выступали за независимость Польши.
Естественным объектом дискуссий, наравне с Польшей, была Украина. Она все еще не подчинялась большевикам Москвы и Петрограда, а местных большевиков было недостаточно, чтобы ее захватить. Некоторые украинцы, раньше выступавшие против независимости, теперь из враждебности к большевикам изменили свою позицию; напротив, большевики, объявившие национальную независимость одним из своих лозунгов, ныне видели резон в том, чтобы проглотить Украину. Немцы, поддерживая независимость Украины, руководствовались чисто практическими мотивами: украинская житница имела для них жизненно важное значение. Когда делегаты украинской Рады швырнули Троцкому в лицо его собственные декларации, яростно протестуя против большевистской политики, игнорировавшей украинские права и силой навязывавшей своих представителей, Троцкий «настолько потерял самообладание, что на него жалко было смотреть. Бледный как смерть, он уставился в пространство невидящим взглядом, машинально чертя что-то в своем блокноте. Крупные капли пота стекали по его лбу. Оскорбления, брошенные ему его соотечественниками в присутствии врага, жестоко ранили его самолюбие».
Объясняя свою растерянность во время этого инцидента, Троцкий, разумеется, приписывал ее не оскорблениям компатриотов, а тому, что ему больно было видеть людей – «несмотря ни на что, настоящих революционеров», – предающих собственные принципы в присутствии «надменных аристократов».
В ходе этих риторических перепалок с Кюльманом и прочими Троцкий находил отдохновение, как обычно, в занятиях литературой. Он написал краткий очерк советской истории – уже истории! – предвосхищавшей ту объемистую книгу, которую он закончил в изгнании десять лет спустя.
В самый разгар дискуссий, 21 января, Троцкий узнал, что Рада свергнута и большевики контролируют всю Украину; теперь он мог вернуться к своим «принципам».
Этот момент оказался переломным. Немцы, которых на самом деле не особенно волновала судьба Рады, сочли его подходящим для осуществления плана альянса с «независимой» Украиной. Еще через несколько дней их отношения с Троцким и его помощниками были прерваны.
В финальной сцене разрыва Троцкий пустил в ход свое напыщенное красноречие:
«Мы выходим из войны. Мы объявляем это всем народам и правительствам. Мы отдаем приказ о полной демобилизации наших армий... В то же время мы заявляем, что условия, предложенные нам Германией и Австро-Венгрией, находятся в кардинальном противоречии с интересами всех народов... Мы отказываемся принять условия, которые германские и австро-венгерские империалисты вырубают мечом по живому телу наций. Мы не можем поставить подпись русской революции под мирным договором, который несет угнетение, горе и несчастье миллионам людей».
Единственное, что могли в этих условиях предпринять немцы, оказавшиеся в совершенно отчаянном положении, – это снова начать наступление, хотя даже сейчас Троцкий отмахивался от такой возможности, как от пустой угрозы. Он пренебрежительно отказался сообщить Кюльману, каким образом Центральные державы могут продолжить контакты с новым русским правительством.
На пути обратно в Петроград Троцкий мог тешить себя мыслью, что его виртуозное красноречие привело к успеху; он еще находился в дороге, когда германская армия получила приказ перейти в наступление. 17 февраля она начала продвигаться вперед, не встречая никакого сопротивления.
Партийная дискуссия в Смольном велась в убийственно резких тонах; большевикам угрожала смертельная опасность. Практически выбор был очевиден: сопротивляться или сдаваться. Впрочем, само это сопротивление приобретало, в духе марксистской теории, специфическую окраску «революционной войны» против «буржуазных» сил. Центральный Комитет раскололся на партию мира во главе с Лениным и партию революционной войны, руководимую, среди прочих, Бухариным, Радеком и Дзержинским.
Троцкий оставался посредине: чувства влекли его к идее революционной войны, тогда как здравый смысл подсказывал ему, как и Ленину, что это безнадежная затея. Голосовать надо было безотлагательно, между 17 и 18 февраля. Голос Троцкого был решающим.
Троцкий производил впечатление человека, не способного принять решение: например, в первый день дискуссии он проголосовал и против предложения Ленина, призывавшего к немедленному миру, и против сторонников революционной войны.
Вся эта распря происходила на фоне мрачной реальности. Ибо русский фронт был практически неспособен к обороне; час от часу сообщения о германском наступлении становились все ужасней. За один только день 18 февраля положение на фронте ухудшилось катастрофически. Но даже когда стало известно об успехах немцев, Троцкий все еще продолжал колебаться: он предлагал выяснить у немцев, чего они требуют, но не предлагал вступить с ними в переговоры.
На следующий день он неожиданно круто изменил позицию в поддержку Ленина и стал еще более решительно, чем сам Ленин, настаивать на немедленных мирных переговорах; дело явно шло к тому, что формула Троцкого, которая казалась весьма хитроумной, вспыхни революция действительно, сейчас становилась попросту губительной. Как бы то ни было, его голос обеспечил большинство: 19 февраля большевики формально согласились начать мирные переговоры.
Теперь их позиция была намного хуже. Немцы тянули с ответом; они наказали большевиков четырьмя бессонными днями и ночами. В результате внутрипартийная схватка стала еще более яростной.
Пришедший наконец ответ немцев поверг большевиков в отчаяние: он был куда жестче, чем предложения в Брест-Литовске. Немцы требовали от большевиков полного отказа не только от Латвии и Эстонии, но и от Украины и Финляндии, оставляя только два дня на размышление и три – на сами переговоры. Когда Центральный Комитет собрался на заседание 23 февраля, у него не оставалось времени даже на обсуждение.
И снова ЦК разделился поровну, так что голос Троцкого предопределил решение, – опять отличавшееся предельной двусмысленностью, обусловленной противоречием между его теоретическими принципами и практическими рекомендациями.
Теперь Троцкий заявлял, что, когда он раньше соглашался с мирным проектом Ленина, он не связывал себя обязательством принять сколь угодно плохие условия, а они оказались настолько плохими, что теперь он вынужден поддержать сторонников продолжения войны и оспорить утверждение Ленина, будто советскую власть совершенно невозможно защитить. Отбросив, таким образом, все доводы Ленина, он тем не менее поддержал его резолюцию и не проголосовал вместе с противниками мира.
На этом решающем заседании ЦК партия мира победила в основном благодаря тому, что, кроме Троцкого, от голосования воздержались и все три главаря партии войны, двое из которых были сильно смущены словами Троцкого об опасности партийного раскола. Сторонники продолжения войны во главе с Бухариным подали в отставку.
В итоге 23 февраля ЦК принял немецкие требования, проголосовав одновременно – и единогласно – за то, чтобы немедленно начать подготовку к войне в более подходящих условиях. Этот мир даже в глазах его сторонников был столь позорным, что трудно было найти человека, который согласился бы снова отправиться в Брест; Ленину пришлось лично сделать выговор своим соратникам.
Весь этот партийный кризис был порожден сверхоптимизмом Троцкого, его уверенностью, что немцы ничего не предпримут. После решающего заседания, на котором были приняты германские условия, он на несколько дней, казалось, исчез из виду; когда он снова появился 27 февраля, чтобы выступить перед ЦИКом Советов, он был «настолько переполнен раскаянием, что не выдержал и после своего выступления заплакал».
Брестский договор был подписан 3 марта, но его еще предстояло ратифицировать. С захватом немцами всех важнейших пунктов, включая Киев и огромные территории Украины, большевистская Россия была существенно урезана и политически унижена[4]. Поддержав требование о независимости Украины и заставив большевиков принять это их требование за чистую монету, немцы вынудили большевиков открыто отказаться от своих революционных обязательств по отношению к их украинским сторонникам.
На закрытом съезде партии, состоявшемся 6 марта, Троцкому пришлось защищать свою незадачливую политику «ни войны, ни мира», а также свой отход от поддержки лозунга революционной войны, по крайней мере, в принципе. Он дошел до того, что допустил возможность «марксистского разочарования». Если большевики вынуждены были подписать такой договор с немецкими марионетками на Украине, то есть вынуждены были предать «украинских рабочих и крестьян», то им следовало, вероятно, встать и публично признаться: «Мы начали преждевременно». Впрочем, Троцкий не стал углубляться в эту концепцию «разочарования» и в дальнейшем о ней не упоминал.
На том же съезде он высказал еще одну мысль, которая задним числом могла показаться весьма странной: он, видимо, всерьез полагал, что мог занять место Ленина в партии, поскольку положение Ленина было серьезнейшим образом подорвано партийным кризисом. Он объяснил, что поддержал Ленина, невзирая на разногласия с ним по поводу «священной революционной войны», потому что ему была невыносима мысль сменить Ленина на его партийном посту. Он намекнул, что последствия раскола в партии могут оказаться столь серьезными – гильотина! – что во избежание их стоит совершить «великий акт сдержанности»; его личный «акт самопожертвования» состоял в отказе рвать в клочья ленинскую мирную политику.
Необычайным было и само признание, и содержавшееся в нем утверждение, что он отступил ради высшей ценности – единства партии; эта концепция вскоре стала решающей во всем его поведении.
Весь этот спектакль был совершенно бессмысленным. Ленин и Троцкий были переизбраны в ЦК демонстративным большинством голосов.
Брестский договор был сокрушительным ударом; он ознаменовал начало мучительного для большевиков периода. Режим-выскочка был окружен многочисленными врагами: армии Антанты, немцы и японцы вместе с чехами оккупировали громадные территории страны – от Владивостока на востоке до Мурманска на севере, а также всю Украину, включая Крым и берега Черного и Азовского морей. Иностранная интервенция, в конечном счете провалившаяся из-за собственной медлительности, естественно сопровождалась выступлением русских антибольшевиков: гражданская война и иностранное вмешательство всегда идут рука об руку.
Ленин, все еще заигрывавший с мировым пролетариатом, в том числе с немецким и австрийским, не хотел нарушить самоубийственный Брестский договор: он отказывался санкционировать общее контрнаступление против германской армии.
Большевики вынуждены были перевести столицу в Москву – частично, чтобы обезопасить свое правительство, частично, чтобы сделать Петроград менее соблазнительной целью. Троцкий вместе со всем Совнаркомом переехал в Кремль. Теперь он был военным комиссаром; по его собственным словам, он начал «вооружать революцию».
Комнаты, в которых жила семья, были обставлены просто, хотя и не без удобств. Во всяком случае, когда Троцкий переехал, он мог сказать: «Наконец-то приличная квартира!»
Сталин, державшийся обособленно и замкнуто, занимал квартиру напротив Троцких. Его отношения с Троцким и Натальей ограничивались минимумом, продиктованным деловой необходимостью. Он был ворчлив, зачастую даже груб. С Натальей он здоровался изредка, а то и вовсе ее не замечал, хотя его молодая жена Надежда была с ней исключительно мила.
Троцкий был известен своей любовью к порядку. Вот как пишет об этом Наталья:
«Троцкий всегда был человеком методичным; его отличали пунктуальность, собранность, требовательность к себе и другим. Он не допускал опозданий на встречи, как огня боялся пустого времяпровождения, болтовни и безделья; он всегда ухитрялся окружать себя серьезными работниками, так что в гуще беспорядка его штат и личный секретариат были образцом деловитости, которая была притчей во языцех. Он вставал в 7.30 и точно в 9 был уже в комиссариате. Зачастую он возвращался в Кремль пообедать и поиграть с детьми; послеобеденные и вечерние часы были заняты заседаниями и работой в комиссариате. Кремлевская пища была плохой, но Троцкий никогда не разрешал ни себе, ни своей семье пользоваться выгодами своего положения. Он говорил: «Мы не должны есть лучше, чем ели в эмиграции». Однажды, заметив невесть откуда взявшееся масло, он вспыхнул: «А это еще откуда?»
В те дни их навестил отец Троцкого, которому уже перевалило за семьдесят. Некогда богатый помещик, он теперь потерял все, что имел; 200 километров от Херсона до Одессы ему пришлось прошагать пешком. Наталья говорит, что если он и гордился сыном, то никак этого не проявил; напротив, он произнес с оттенком злорадства: «Вот, отцы трудятся, трудятся, чтобы заработать что-нибудь на старость, а потом дети устраивают революцию...» Старому Бронштейну не удалось воспользоваться высоким положением сына (в чем, несомненно, было повинно пуританство Троцкого); он нашел работу на какой-то национализированной ферме[5] и вскоре умер в возрасте семидесяти пяти лет.
В начале июля, на пятом съезде Советов, Троцкому пришлось защищать политику, в отношении которой у него самого не было окончательного мнения. Левые эсеры, кипя от возмущения, решительно выступили за полный разрыв с большевиками, согласившимися подписать какой бы то ни было договор с немецкими «империалистами». Вот как описывает свидетель реакцию Ленина и Троцкого на поток обвинений, брошенных в их адрес левыми эсерами:
«Ленин поднялся. Его странное лицо фавна оставалось, как всегда, спокойным и насмешливым. Он не переставал улыбаться под градом оскорблений, нападок и прямых угроз, сыпавшихся на него с трибуны и из зала. В эти трагические минуты, когда на карту было поставлено все его дело, его замыслы и сама его жизнь, его неудержимый, жизнерадостный смех, который многим казался неуместным, для меня был свидетельством исключительной силы. Сидевший рядом с ним Троцкий тоже пытался улыбаться. Но гнев, волнение, внутренняя напряженность превращали его улыбку в болезненную гримасу. Его выразительное лицо казалось стертым; черты его расплывались и исчезали под ужасной мефистофельской маской. Ему не хватало воли, хладнокровия и полноты самообладания, которые были у вождя. И все же он был лучше, я уверен, он не был столь неумолим».
Спустя несколько дней, 6 июля, был убит немецкий посол в Москве граф Мирбах.
Обстоятельства этого убийства остаются необычайно загадочными. По версии большевиков (которую в течение десятилетий никто не оспаривал) убийство было совершено двумя молодыми левыми эсерами и должно было послужить сигналом к восстанию левых эсеров, направленному на то, чтобы спровоцировать разрыв между большевиками и немецкими «империалистами». Сами левые эсеры яростно отрицали всякую подготовку к восстанию, хотя и не оспаривали своего участия в убийстве и даже похвалялись им. Однако несоответствия, содержащиеся в этой версии, начисто опровергают ее.
В тот самый момент, когда левые эсеры якобы готовились к своему выступлению, около 400 левоэсеровских делегатов – все, как один, «мускулистые крестьянские парни» – мирно сидели в зале заседаний пятого съезда Советов в Москве. Блюмкин, фактический убийца Мирбаха, не был привлечен к ответственности; он снова выплыл на поверхность в 1919 году, сообщив явно недостоверную и недоступную проверке версию самого убийства и своего побега; после этого он много лет работал с Троцким как большевик.
Левые эсеры некоторое время играли для большевиков неоценимую роль: они вначале прикрывали монопольный характер их власти. Троцкий, организуя переворот, использовал восемнадцатилетнего левого эсера Лазимира в качестве формального председателя Военно-Революционного комитета, который был теоретически внепартийной «советской» организацией. Позднее разгон Учредительного Собрания был облегчен утверждением Ленина, что эсеровское большинство Учредилки было избрано до того, как левые эсеры откололись от своей партии; иными словами, большинство, которое, как считалось, представляло крестьянские массы, должно было в действительности включать и левых эсеров.
Услуги левых эсеров были оплачены предоставлением им правительственных постов.
Большевики по-прежнему находились в ужасном положении: их могли свергнуть в любую минуту. В эти напряженные Июльские дни Троцкий так характеризовал положение: «Мы уже фактически покойники; теперь дело за гробовщиком». Отношения большевиков с их немецкими покровителями были, естественно, напряжены вследствие шаткости большевистской власти: немецкое посольство в Москве (каксвидетельствует последний меморандум Мирбаха) убеждало германское правительство переключиться с поддержки большевиков на поддержку умеренных монархистов и других антибольшевистских сил. И действительно, с июня 1918 года немцы стали переводить большие суммы – в общей сложности до сорока миллионов марок золотом – не только большевикам, но и различным их соперникам, которых хотели держать наготове на случай, если большевистская власть рухнет, – что казалось вполне вероятным.
Расправа большевиков с их норовистыми левоэсеровскими соратниками была циничной и жестокой. Красин, близкий друг Ленина, «с глубоким отвращением» рассказывал советскому функционеру (Соломону) о позиции Ленина:
«Уж на что я хорошо знаю Ленина, и то никогда бы не мог предположить, что он способен на такой предельный и жестокий цинизм. Обсуждая со мной предполагаемое решение конфликта, он сказал с кривой улыбкой – заметьте, с кривой улыбкой! – «Мы сделаем маленький внутренний заемчик за счет товарищей левых эсеров; и капитал приобретем, и невинность соблюдем...»
Очевидно, что «внутренний заемчик» означал обвинение простодушных левых эсеров в убийстве Мирбаха.
Ленин использовал убийство Мирбаха как предлог для истребления левых эсеров. Их пресловутое «восстание» было не более чем протестом против большевистских «преследований», состоявших в том, что большевики представили их общественности, в особенности германскому правительству, убийцами Мирбаха.
Эсеровский «бунт» был на редкость ребяческой затеей; кучка левых эсеров, которые сумели избежать большевистских репрессий, ухитрилась на время задержать Дзержинского и захватить здания почты и телеграфа. Их сопротивление было быстро подавлено: уже 9 июля Троцкий сделал первое заявление для печати. Он назвал бунтовщиков обезумевшими младенцами: «Партия, которая восстала против воли громадного большинства рабочих и крестьян, совершила окончательное политическое самоубийство. Такая партия уже не может воскреснуть».
Это был последний отголосок запутанной борьбы вокруг Брестского мира; на некоторое время брожение в большевистской партии затихло. Но большевики продолжали оставаться в смертельной опасности.
(См. далее: Троцкий в Гражданской войне.)
[1] Их «выступление» против большевиков сводилось к требованию созвать в намеченный ранее срок всенародно избранное Учредительное собрание. Большевики и сами клятвенно обещали сделать это в дни Октябрьского переворота, но, придя к власти, стали уклоняться от этого обещания. (Прим. сайта Русская историческая библиотека.)
[2] На 28 ноября было прежде назначено открытие Учредительного собрания. Выборы в него состоялись 12-14 ноября и окончились поражением большевиков, которые даже в условиях сильнейшего давления на избирательные комиссии с их стороны собрали меньше четверти голосов. 28 кадетские депутаты, съехавшиеся в Петроград, сделали попытку открыть Собрание. В ответ Совнарком объявил их «партию врагов народа» вне закона. (Прим. сайта Русская историческая библиотека.)
[3] Всё это, естественно, произошло не само собой, а было прямым следствием той разрушительной и демагогической пропаганды, которые большевики вели на протяжении всего 1917 года. (Прим. сайта Русская историческая библиотека.)
[4] По позорному Брестскому миру от России была отторгнута территория площадью 780 тыс. кв. км. с населением 56 миллионов человек (треть населения Российской империи) и на которой находились (до революции): 27% обрабатываемой сельскохозяйственной земли, 26% всей железнодорожной сети, 33% текстильной промышленности, выплавлялось 73% железа и стали, добывалось 89% каменного угля и изготовлялось 90% сахара; располагались 918 текстильных фабрик, 574 пивоваренных завода, 133 табачных фабрики, 1685 винокуренных заводов, 244 химических предприятия, 615 целлюлозных фабрик, 1073 машиностроительных завода и проживало 40% промышленных рабочих. (Прим. сайта Русская историческая библиотека.)
[5] Сынишка пристроил его директором совхоза. (Прим. сайта Русская историческая библиотека.)