Обложка

Обложка "Персидских писем" Монтескье в издании 1754

За Вольтером в Англию на поклонение ее учреждениям явился Монтескье. Недовольство, отрицательное отношение к своему должно было прежде всего высказываться в сатире на современное состояние общества, на существовавшие учреждения; умы более сильные не могли останавливаться на отрицании; в искании чего-нибудь положительного, более питательного для мысли они обращались к истории, именно к древней, потому что знали ее лучше и потому что видели в ней явление, противоположное явлениям своего настоящего. Но древняя история не могла удовлетворить их, и в настоящем они влеклись к острову, знаменитому своими свободными учреждениями, своим благосостоянием и результатами свободного движения мысли.

Монтескье начал сатирою на французское государство и общество, потом остановился на древней истории, на самом любопытном вопросе: как возникла и почему пала древняя свобода, древняя республика, и наконец написал знаменитый «Дух законов», отправившись от английских учреждений, для которых начертал теорию. Грех юности Монтескье – это «Персидские письма», сатира в очень замысловатой, удобной форме: человек из совершенно другого мира, азиатец, персиянин приехал в Париж, наблюдает и описывает то, что особенно поразило его внимание. Что же особенно поразило персиянина, т. е. что особенно было на сердце у тогдашних либералов, к которым принадлежал автор «Персидских писем»?

Если сильная власть Людовика XIV была естественною реакцией смутам Фронды, то либеральные движения французского общества в описываемое время были реакциею злоупотреблениям власти при великом короле, и сатира, явившаяся выражением этих либеральных движений, разумеется, не отнесется благодушно к человеку, злоупотребившему своею властию. Персиянин приехал во Францию в последнее время царствования Людовика XIV и пишет: «Французский король стар; говорят, что он в высочайшей степени обладает талантом заставлять повиноваться себе; он часто говорит, что изо всех образов правления турецкий или персидский более всего ему нравится». Персиянин нашел неразрешенными противоречия в характере Людовика: «У него министр 18 лет, а любовница – 80; он любит свою религию, но не терпит таких, которые говорят, что надобно соблюдать ее во всей строгости; он бежит шума городов и мало общителен, а между тем с утра до ночи занят только тем, чтобы заставлять говорить о себе; он любит трофеи и победы, но точно так же неприятно видеть ему хорошего генерала в челе своих войск, как ив челе неприятельских; только ему удалось в одно время иметь столько богатств, сколько ни один государь не может надеяться иметь, и быть угнетенным такою бедностию, какой частный человек не может выдержать. Он любит награждать людей, которые ему служат; но он также щедро награждает усердие или, лучше сказать, праздность своих придворных, как и трудные походы своих генералов; часто он предпочитает человека, который его раздевает или служит за столом, другому, который берет неприятельские города или одерживает победы. Он не думает, что верховная власть должна чем-нибудь стесняться в раздаче милостей, и, не обращая внимания на то, достоин ли тот человек, осыпаемый его милостями, думает, что его выбор делает его достойным. Он великолепен, особенно в своих постройках: в садах его дворца больше статуй, чем граждан в большом городе».

Выходку против уничтожения Нантского эдикта автор прикрыл следующим письмом персиянина: «Ты знаешь, мирза, что министры шаха Солимана приняли намерение изгнать из Персии всех армян или заставить их обратиться в магометанство, думая, что государство наше будет постоянно осквернено, если сохранит в своих недрах этих неверных. Неизвестно, как дело не удалось; случай занял место разума и политики и спас государство от опасности большей, чем если б оно потерпело три поражения и потеряло два города. Изгнанием армян Персия в один день лишилась бы всех купцов и всех ремесленников. Я уверен, что великий шах Аббас скорей отрубил бы себе обе руки, чем подписал бы такой указ, и, отсылая к Моголу и другим владельцам Индии самых промышленных своих подданных, он счел бы, что отдает им половину своего государства. Уже и так преследования, которые терпели у нас гебры, заставили их толпами бежать в Индию и лишили Персию трудолюбивого народа, который один был в состоянии побелить бесплодие нашей почвы. Оставалось благочестию нанести второй удар: уничтожить промышленность, а через это государство падало само собою, и с ним необходимо падала та самая религия, которую хотели сделать цветущею».

Тут автор сходит с высоты терпимости и унижается до соображения, что различие религий полезно для государства: «Замечено, что жители, исповедующие веру терпимую, бывают полезнее своему отечеству, чем те, которые исповедуют веру господствующую, ибо, удаленные от почестей, имея возможность отличиться только богатством, они стараются приобрести его трудом и потому не избегают занятий самых трудных. Так как все религии содержат правила, полезные для общества, то хорошо, когда эти правила ревностно соблюдаются; но самое лучшее средство возбудить эту ревность – многоразличие религий. Исповедующие разные религии – это соперники, которые не прощают ничего друг другу. Каждый боится сделать что-нибудь бесчестное для его партии и выставить ее на позор предметом порицания для партии противной. Пусть говорят, что не в интересах государя терпеть многие религии: если бы секты всего мира собрались в одно государство, то они не повредили бы государству, потому что каждая из них предписывает повиновение властям. Правда, что история наполнена религиозными войнами, но они проистекали не от многоразличия религий, но от духа нетерпимости религии господствующей».

Мы видим еще здесь детскую поверхностность взгляда при решении одного из самых важных вопросов в жизни человечества; поклонник разума совершенно равнодушен к религии, чужд религиозного чувства, а между тем позволяет себе толковать о религии и сейчас же, разумеется, несет наказание искажением истории, на которую решился сослаться: как будто новая религия, проповедники которой отличаются сильным убеждением, может оставить в покое другие религии, пока не приобретет господства, пока не утвердит, по убеждениям ее поклонников, истинного отношения человека к Богу; да и эти самые господа – проповедники поклонения разуму человеческому, требовавшие сначала только терпимости, жаловавшиеся на гонение от церковной и светской власти, – ведь они требовали ни больше ни меньше как права проповедовать свое учение, разрушающее все религии, а разве неизвестно, что они наконец приобрели господство, и что же, отличались они терпимостию во время этого господства? Эти люди не хотели понять, что если бесчестно требовать от отдельного человека полного равнодушия и спокойствия, когда в его глазах принимаются все меры против его благосостояния и существования, то также бесчестно требовать этого и от целых учреждений.

По поводу смерти Людовика XIV персиянин пишет: «Нет более монарха, который царствовал так долго; при жизни он заставлял много говорить о себе, все смолкли при его смерти». По поводу преемника Людовика XIV персиянин указывает на одно из самых сильных зол, которым страдала дряхлая французская монархия: «Говорят, что нельзя узнать характер западного короля до тех пор, пока он не прошел чрез два великие испытания – любовницу и духовника. В молодости короля эти две силы соперничают друг с другом, но они примиряются и заключают союз во время его старости. Когда я приехал во Францию, то покойный король находился совершенно во власти женщин. Я слышал, как одна женщина говорила: «Непременно надобно сделать что-нибудь для этого молодого полковника, его храбрость мне известна, я поговорю о нем с министром». Другая говорила: «Удивительно, что об этом молодом аббате забыли; ему надобно быть епископом, он из хорошей фамилии, и я ручаюсь за его нравственность». И не воображай, чтоб эти дамы были в большой милости у короля: они, может быть, во всю жизнь не говорили с ним двух раз. Дело в том, что каждый человек, занимающий сколько-нибудь значительную должность при дворе, в Париже или в провинциях, имеет женщину, чрез руки которой он получает все милости и которая защищает его от последствий делаемых им несправедливостей. Эти женщины находятся в сношениях друг с другом и образуют род республики, которой члены, вечно деятельные, помогают и служат друг другу. Кто видит деятельность министров, начальствующих лиц, прелатов и не знает женщин, которые ими управляют, все равно что видит машину в ходу, но не имеет понятия о пружинах, приводящих ее в движение».

Но от Монтескье с товарищами как от поклонников разума мы должны ждать самых сильных выходок против другой власти, другого авторитета – церковного. Персиянин называет французского короля великим волшебником, потому что он может заставить своих подданных верить, что одна монета имеет ценность двух таких же; но есть еще волшебник посильнее – папа, который может заставить народ верить вещам менее имоверным. В этих выходках Монтескье для исторического изучения важны не пошлые выходки против христианства и религии вообще, но выходки против тех слабых мест современной Французской Церкви, которые защитники религии защищать не могли и которые увеличивали силу враждебного Церкви направления. Епископы, пишет персиянин, когда находятся в собрании, то поставляют религиозные правила, когда же действуют порознь, то занимаются только разрешениями от соблюдения этих правил. Монтескье, разумеется, не упустил случая посмеяться на самом твердом основании насмешки: на противоположности слова и дела, проповеди и проповедника. Персиянин не мог не заметить толстенного человека в черном платье, но печальный цвет одежды находился в противоположности с веселым видом и цветущим лицом господина, причесанного с большею тщательностью, чем причесывались дамы; персиянин пишет, что этот господин отлично знает слабости женщин, и женщины знают его собственную слабость.

Персиянин заметил, что гуляки содержат во Франции огромное количество женщин вольного поведения, а люди набожные содержат великое множество дервишей, у которых три обета – повиновение, бедность и целомудрие, но из этих обетов соблюдается только первый; скорее султан откажется от своих великолепных титулов, чем французские дервиши от титула бедности, ибо титул бедных служит им главным препятствием быть действительно бедными. Персиянин заметил и метко описал это печальное состояние общества, когда многие, не отказываясь от религии, перестали быть религиозными: «Я не заметил между христианами этого живого религиозного убеждения, которое господствует между магометанами. Религия у них составляет для всех предмет спора; придворные, военные, даже женщины поднимаются против духовенства и требуют у него доказательств тому, во что решились не верить. Это решение составилось не вследствие убеждений разума, не вследствие того, что они потрудились исследовать истину или ложность отвергаемой ими религии, – это бунтовщики, которые почувствовали иго и свергли его прежде, чем сознали. Поэтому они так же слабы в своем неверии, как и в своей вере; они живут в приливе и отливе, которые носят их от одного к другой».

Персиянин заметил отсутствие жизни и в другом сословии, которое прежде стояло наверху по своим личным качествам, а теперь, утратив эти качества, старалось напомнить о своем значении внешними приемами, способными производить сильное раздражение и ускорить переворот. Приятель персиянина сказал ему, что повезет его к одному из самых знатных и представительных людей. «Что это значит? – спросил мнимый азиатец. – Это значит, что он учтивее, ласковее других?» – «Нет, – отвечает приятель, – это значит, что он дает чувствовать каждую минуту свое превосходство над всеми теми, которые к нему приближаются». – «Я увидал, – пишет персиянин, – маленького человечка, которому не мог не удивиться: так он был горд, с таким высокомерием нюхал табак, так громко сморкался, с такою величественною медленностию плевал, ласкал своих собак так оскорбительно для людей! Надобно нам иметь слишком гадкую натуру, чтобы позволить себе делать сотню маленьких обид людям, которые ежедневно приходят к нам с заявлением своего доброго расположения». Не пощажена и новая денежная аристократия. Персиянин осведомляется у своего приятеля: «Кто это человек, который так много говорит об обедах, данных им знати, который так близок с вашими герцогами, который так часто говорит с вашими министрами? Должно быть, это человек очень значительный; но у него такая пошлая физиономия, что не делает чести людям значительным, к тому же это человек невоспитанный».– «Это откупщик, – отвечал приятель, – он настолько выше других по своему богатству, насколько ниже по происхождению. Он большой наглец, как вы видите, но у него превосходный повар, и он ему благодарен: вы слышали, как он целый день его расхваливал?»

Но всего лучше вскрыта одна из главных причин приближавшегося переворота в указаниях на безнравственность тогдашнего французского общества. Персиянин разговорился с одним из господ, счастливых с женщинами. «У меня нет другого занятия, – говорил этот господин, – как привести в бешенство мужа или привести в отчаяние отца; нас несколько таких молодых людей, и мы разделили Париж, который интересуется нашим малейшим приключением». – «Что сказать о стране, – пишет по этому поводу персиянин, – что сказать о стране, где терпят подобных людей, где неверность, похищение, вероломство и неправда ведут к знаменитости, где уважают человека, который отнимает дочь у отца, жену у мужа? Здесь мужья смотрят на неверность своих жен, как на неизбежные удары судьбы. Ревнивый муж считается помехою всеобщего веселья, безумцем, который хочет пользоваться солнечным светом за исключением всех других. Игра в общем употреблении, быть игроком – значит иметь почетное положение в обществе. Женщины особенно склонны к игре».

Персиянин указывает признак гниения общества в толпе людей праздных, живущих болтовней, занятых только деланием визитов и посещением публичных мест. Один из таких людей умер от усталости, и на могиле его была начертана следующая эпитафия: «Здесь покоится тот, кто никогда не знал покоя: он присутствовал на 530 похоронах, на 2680 крестинах; пенсии, с которыми он поздравлял своих друзей, простираются до 2 600 000 ливров; путь, который он совершал по мостовой, до 9600 стадий, за городом до 36 000. Разговор его был занимателен; он имел в запасе 365 рассказов, кроме того, 118 апофегм, заимствованных из творений древних».

Персиянин неблагосклонно отнесся к литературе и литераторам. Понятно, что отрицательному отношению к общественному строю должно было соответствовать отрицательное отношение к литературе, выражавшей этот строй и служившей ему; вызывалась новая литература, которая должна была выражать и служить новым потребностям, – литература с новыми политическими тенденциями, стремящаяся разрушать старое, пересоздать общество на новых началах; литература, писатели, не имевшие таких тенденций, считались пустыми, а имевшие тенденции другого рода – вредными. Персиянин оскорбляется тем, что люди, считающие себя умниками, не хотят быть полезными обществу и упражняют свои таланты в пустяках; например, персиянин застал их в пылу спора о самом пустом предмете, именно о степени достоинства одного старого греческого поэта, которого родина и время смерти не известны; спор шел о степени достоинства, ибо все были убеждены, что это поэт превосходный. Выходка Монтескье против споров о достоинстве Гомера была выходкою против всего того направления, которое господствовало с эпохи Возрождения, когда древняя греко-римская жизнь и литература были на первом месте. «Страсть большей части французов, –пишет персиянин, –быть умниками и составлять книги, тогда как ничего не может быть хуже этого. Природа мудро распорядилась, чтобы человеческие глупости были преходящими, а книги дают им бессмертие! Глупцу мало того, что наскучивает всем тем, которые живут вместе с ним: он хочет мучить все будущее поколение, он хочет, чтобы потомство знало, что он жил и что был глуп».

Но больше всего в «Персидских письмах» достается поэтам, и понятно почему: никто так не прославил неприятного теперь века Людовика XIV, как поэты; их произведения сделались неотъемлемым достоянием народа, его красою и гордостью, а что сделали они для того воспитания или перевоспитания народа, какого хотел Монтескье с товарищами? В одном обществе персиянин встретил человека дурно одетого, делающего гримасы, говорящего каким-то странным языком. Когда он осведомился, кто это, то ему отвечали: поэт, а поэты – самые смешные люди на свете, поэтому их не щадят, их обдают презрением. В другой раз персиянин вошел в библиотеку; провожатый указал ему на отдел книг и сказал: это все поэты, т. е. авторы, которых ремесло состоит в том, чтобы мешать здравому смыслу и обременять ум украшениями, как некогда обременяли женщин нарядами; провожатый сделал особенно злую выходку против лирических поэтов, которых искусство, по его словам, состоит в гармонической бессмыслице.

Кроме общих причин, заключавшихся в характере времени, собственная природа Монтескье участвовала в составлении такого отзыва о поэтах. Несмотря на легкий, насмешливый характер «Персидских писем», в их авторе виден уже человек, который не может освободиться от серьезных вопросов, от серьезных дум над общественными явлениями. Он уже возбуждает вопрос о пользе и вреде цивилизации и старается разрешить его. Один персиянин оспаривает пользу цивилизации. «Я слышал, – пишет он, – что изобретение бомб отняло свободу у всех народов Европы: государи, не будучи более в состоянии вверять охрану крепости гражданам, которые сдались бы при первой бомбе, получили предлог содержать регулярные войска, с помощию которых поработили потом своих подданных. После изобретения пороха нет более неприступных крепостей, т. е. нет более на земле убежища против несправедливости и насилия. Я трепещу при мысли, что откроют еще новое средство истреблять людей и целые народы. Ты читал историков; обрати внимание на то, что все государства основались во время невежества и пали вследствие излишнего занятия искусствами. Недавно я в Европе, но уже слышал от разумных людей о свирепствах химии: это четвертый бич, истребляющий людей, но истребляющий постоянно, тогда как война, мор и голод истребляют большие массы, но после долгих промежутков времени. К чему послужило изобретение компаса и открытие стольких новых народов, которые сообщили нам более свои болезни, чем богатства? Это изобретение было гибелью для открытых стран: целые народы были истреблены, оставшиеся обращены в рабов».

«Или ты не думаешь того, что говоришь, – отвечает другой персиянин, – или ты поступаешь лучше, чем думаешь. Ты покинул отечество для науки – и ты презираешь просвещение? Подумал ли ты о варварском и несчастном положении, в какое мы повергнуты потерею образования? Ты боишься, что выдумают какое-нибудь новое средство истребления. Нет: если пагубное изобретение явится, то оно будет запрещено народным правом, и единодушное соглашение народов погубит его. Для государей нет выгоды делать завоевания подобными средствами: они должны искать подданных, а не земли. Ты жалуешься, что нет более неприступных крепостей: значит, ты жалеешь, что теперь войны оканчиваются скорее, чем прежде. Ты должен был заметить, читая историю, что, со времени изобретения пороха, битвы стали менее кровопролитны, чем прежде, ибо почти не бывает более рукопашных боев. Когда говорят, что искусства делают людей изнеженными, то здесь речь не идет, по крайней мере, о людях, которые занимаются искусством, ибо они никогда не бывают праздны, а праздность более всех пороков истребляет мужество. В стране образованной люди, которые пользуются удобствами от известного искусства, принуждены заниматься другим искусством, если не хотят видеть себя в постыдной бедности, следовательно, праздность и изнеженность несовместимы с искусствами. Париж, быть может, самый чувственный город в мире, нигде более не утончают удовольствий; но в нем же ведут и самую трудовую жизнь. Чтоб один человек жил роскошно, сотня других должна работать без устали. Одна женщина вздумала, что ей надобно явиться в известном обществе в таком-то наряде, и вот с этой минуты пятьдесят ремесленников уже не спят более и не имеют более времени есть и пить; она приказывает – и ей повинуются скорее, чем нашему монарху, ибо интерес есть самый могущественный монарх на свете. Эта страсть к труду, страсть к обогащению идет из сословия в сословие, от ремесленников до вельмож, овладевает целым народом, среди которого только и видишь труд, промышленность. Где же изнеженный народ, о котором ты толкуешь?» Дело начато слабо, поверхностно, но начато.

Будущий автор «духа законов» делает сильную выходку против господства римского права во Франции, выходку, также знаменующую пробуждение народности. «Кто может подумать, – пишет персиянин, – чтобы королевство самое древнее и самое могущественное в Европе уже десять веков руководилось чужими законами? Если бы еще французы были покорены, то это легко было бы понять, но они завоеватели. Они покинули древние законы, изданные их первыми королями в общих собраниях народа, и, что всего страннее, римские законы, которые они приняли вместо своих, были изданы в то же время. И чтобы заимствование было полное, и чтобы весь здравый смысл пришел изчужа, они еще взяли все папские постановления и сделали их частию своего права: новый вид рабства. Это обилие чужих натурализованных законов подавляет правосудие и судей; но эти томы законов ничто в сравнении с страшным войском глоссаторов, комментаторов, компиляторов – людей столь же бедных здравым смыслом, сколько богатых Числом своим».

Автор по поводу исторической библиотеки, которую показывают персиянину, делает краткий очерк или, лучше, краткий отзыв об истории европейских государств. О Германии автор выражается так: «Это единственное государство в мире, которое не ослабевает от разделения, которое укрепляется по мере потерь своих; медленное в пользовании своими успехами, оно становится неодолимым вследствие своих поражений». В истории Франции Монтескье видит только историю усиления королевской власти. В английской истории он видит «свободу, постоянно порождающуюся из огня междоусобий и мятежей; короля, постоянно колеблющегося на престоле непоколебимом; народ нетерпеливый, мудрый в самом бешенстве своем». Польша так дурно пользуется своею свободою и правом избрания королей, что как будто хочет этим утешить соседние народы, потерявшие и ту, и другое. О государствах скандинавских ни слова в этом очерке, по неумению сказать о них хотя что-нибудь; но России, благодаря Петру Великому, посвящено целое письмо, полученное персиянином, находящимся в Париже, от приятеля, находившегося по дипломатическим поручениям в России.

Собравши кой-какие сведения, казавшиеся ему характеристичными для изображения допетровской России, Монтескье говорит о Петре: «Царствующий государь захотел все переменить; у него были большие столкновения с подданными насчет бороды, с духовенством и монахами – насчет их невежества. Он старается о процветании искусств и не упускает ничего, чтобы в Европе и Азии прославить народ свой, до сих пор забытый. Беспокойный, в беспрестанном волнении, блуждает он в областях своего обширного государства, оставляя повсюду следы своей врожденной строгости. Он покидает свою землю, как будто бы она была тесна для него, и ищет в Европе других областей, других государств».

«Персидские письма» были напечатаны в Голландии в 1721 году. Во Франции автор, молодой президент бордосского парламента, не был обеспокоен: Франциею правил в это время регент, герцог Орлеанский, который не чувствовал в себе никакого побуждения восставать ни за духовенство, ни за память Людовика XIV. В 1729 году, когда Монтескье понадобилось вступить в члены Французской академии и когда автор «Персидских писем» должен был ожидать препятствий от правителя с другим характером, от кардинала Флери, он приписал выходки против религии вине голландских издателей и представил Флери очищенный экземпляр. Монтескье продал свое место президента в парламенте, предпринял после этого долгое путешествие по Европе и по возвращении во Францию в 1734 году издал «Рассуждение о причинах величия и падения римлян». Здесь Монтескье указал на значение хорошего воспитания, хорошей школы для народа, значение постоянного труда, постоянного напряжения сил, развивающего их, хотя и не мог освободиться от одностороннего взгляда, что только бедность поддерживает нравственность народную, а богатство ведет неминуемо к падению; он указывает на пользу для римлян от продолжительности войн, которые должны были вести они с соседними городами, от упорного сопротивления последних. «Если бы римляне быстро покорили все соседние города, то они были бы уже испорченным народом во время нашествия Пирра, галлов и Аннибала и, по общему закону, слишком быстро перешли бы от бедности к богатству, от богатства к порче нравов, Но Рим, делая постоянно усилия и находя постоянно препятствия, давал чувствовать свое могущество, не имея возможности распространять его, и в небольшой сфере упражнялся в добродетелях, долженствовавших стать столь пагубными для вселенной».

Переходя к внутренним причинам силы Рима, Монтескье забывает то, что говорил прежде в «Персидских письмах»: о пользе цивилизации, о значении труда и его усилении при разделении занятий, о том, что праздность более всего портит нравы. Теперь он говорит, что сила древних республик основывалась на равном разделении земель, на том, что большинство народонаселения состояло из воинов и земледельцев, что увеличение числа ремесленников вело к порче, ибо ремесленники – народ робкий и испорченный, причем не отделяет рабов от ремесленников. При объяснении борьбы между патрициями и плебеями Монтескье обходит все необходимые подробности и объясняет дело просто завистью и ненавистью простого народа к знати. Причиною падения Рима было, во-первых, то, что легионы, начавши вести войну вне пределов Италии, потеряли гражданский характер и стали смотреть на себя как на войско того или другого полководца; во-вторых, вследствие того, что право римского гражданства было распространено на италийские народы, Рим наполнился гражданами, которые принесли свой гений, свои интересы и свою зависимость от какого-нибудь могущественного патрона. Город потерял свою целостность; Рим перестал быть тем для своих граждан, чем был прежде; римский патриотизм, римские чувства исчезли. Честолюбцы приводили в Рим целые города и народы для произведения смут при подаче голосов; народные собрания получили вид заговоров.

При настоящем состоянии исторической науки исследование Монтескье представляется трудом очень легким, поверхностным; но не надобно забывать, что это была первая попытка вдуматься в причины явления. Мысль, возбуждаемая настоящим неудовлетворительным состоянием Франции, ищет разрешения важных вопросов настоящего в прошедшем, наиболее известном, ищет причин величия и гибели государств, имея в виду заветную цель – определение отношений свободы и власти, определение удовлетворительное, т. е. способное охранить государство, и среди объяснений поверхностных мыслитель приходит иногда к выводам, которые становятся ценным вкладом в науку. Таков, например, следующий вывод: «То, что называют единством, есть нечто очень неопределенное относительно тела политического. Истинное единство есть единство гармонии, состоящее в том, чтобы все части, как бы они противоположны ни казались, содействовали благу общему, как диссонансы в музыке содействуют общему согласию. Может существовать единство в таком государстве, которое, по-видимому, находится в беспокойном состоянии, тогда как в видимом покое азиатского деспотизма заключается действительное разделение: земледелец, воин, купец, начальствующее лицо, благородный связаны так, что одни притесняют других без сопротивления, и если здесь видят единство, то здесь не граждане соединены, а мертвые тела, погребенные одни подле других».