Том 5

 

Новый порядок

 

Книга первая

 

Наполеон Бонапарт

 

Глава II

 

(продолжение)

 

II. Господствующая страсть у Наполеона. Ранние указания на деятельный и всепоглощающий эгоизм. – Его воспитание на живых примерах. – На Корсике – Во Франции во время революции. – В Италии. – В Египте. – Его представление об обществе и праве. – Оно принимает у него выраженную форму после 18 Брюмера. – Его понятие о человеке. Оно соответствует его характеру.

Это – эгоизм, не инертный, но деятельный и захватывающей, пропорциональный работоспособности его талантов, развитый воспитанием и обстановкой, выросший в силу успехов и всемогущества до чудовищных размеров; которого оскорбляет всякое сопротивление, стесняет всякая независимость и который, в безграничном господстве, не терпит никакой жизни, раз она не является придатком или орудием его собственной.

Зерно этого личного свойства наблюдалось у Наполеона в пору юности и даже детства. «Характер властный, повелительный, упрямый», – отмечают в Бриенне. «Крайний эгоист, – прибавляют в Военной школе, – с чрезмерным самолюбием, всего желающий, любящий одиночество», без сомнения потому, что в компании равных он не может быть господином и чувствует себя плохо там, где он не приказывает «Я жил в стороне от моих сверстников, говорил он позднее; я избрал в ограде школы уголок, где я сидел и мечтал вволю. Когда мои товарищи хотели овладеть этим местом, я отстаивал его всеми силами; у меня уже был инстинкт, что моя воля должна господствовать нал желаниями других, и то, что мне нравилось, должно было мне принадлежать». Далее, во время первых годов жизни под отцовской крышей на Корсике – он описывает себя как маленького злого звереныша, которого не обуздать и не убедить. «Все мне было нипочем; я никого не боялся; одного я бил, другого царапал, все меня боялись. Мой брат Жозеф был искусан, избит, а я нажаловался на него, прежде чем он пришел в себя». Превосходная тактика, которою пользоваться он никогда не упускает случая: в нем врожден импровизаторский талант лгать в свою пользу; позднее он хвалится этим свойством, делает из него указание и меру «высшей политики», и «с удовольствием вспоминает, как один из его дядей, когда он еще был ребенком, предсказал ему, что он будет управлять миром, потому что он привык вечно лгать»[1].

Обратите внимание на эту сентенцию дяди: она заключает весь опыт человека того времени и той страны; таково указание, которое давала общественная жизнь на Корсике; в силу неизбежной связи мораль применялась там к нравам. Действительно, такова мораль, потому что таковы нравы, во всех странах в во все времена, где надзор за общественным порядком беспомощен, где нет права, где общественное дело принадлежит тому, кто может его захватить, где частные раздоры кипят на свободе без подавления и сострадания, где каждый вооружен, где всякое оружие кстати: притворство, обман, мошенничество – в такой же степени, как ружье или кинжал; так было на Корсике в XVIII веке, в Италии в XV-м. Отсюда первые впечатления Наполеона Бонапарта, сходные с впечатлениями Борджиев и Макиавелли; отсюда у него – первые побеги неполного сознания, которые позднее развились в законченный идеи; отсюда – все основы его будущего миросозерцания и представления о человеческом обществе. Наконец, всякий раз, как он оставляет стены французских школ, при каждом его возвращении и пребывании дома те же впечатления удваиваясь, укрепляют его в той же конечной идее. В этой стране, пишут французские комиссары, «народ не признает отвлеченной идеи принципа, хотя бы он представлял собою общественный или правовой интерес.

Правосудия не существует; в течение двух лет было совершено сто тридцать преступлений.... Институт судей отклонил всякий способ наказания; ни наиболее веские доказательства, ниже сама очевидность не убедят судей, принадлежащих к той же партии или даже того же семейства, что и обвиняемый, произнести против него обвинение»; а если обвиняемый из противоположной партии, судьи его тоже оправдывают, дабы избегнуть мщения, «быть может, позднего, но всегда неизбежного».

«Дух общественности – неизвестен»; нет социальной корпорации, но «масса мелких партий, враждебных одна другой.... Нельзя быть корсиканцем без принадлежности к какому-либо семейству, следовательно, – не примыкая к какой-либо партии; тот, который захотел бы обойтись без неё, встретил бы общую ненависть... Вожаки имеют все одну цель: добыть, во что бы то ни стало, денег, окружить себя преданной креатурой и занять ею все места... Выборы ведутся с оружием и насилием... Торжествующая партия пользуется своим авторитетом и мстит той, которая с нею состязалась, умножает притеснения, обиды... Начальники образуют между собою аристократические лиги..... и позволяют себе всяческие злоупотребления. Они не назначают и не собирают податей, дабы не растерять выборщиков, а равно из чувства партийности и родственных связей...

Пошлины идут в карман родственников и друзей... Жалованье не попадает в должные руки. Поля, по причине отсутствия безопасности, пустуют. Крестьяне ходят на пашню с ружьями. Нельзя ступить шага без охраны; часто приходится посылать отряд в пять, шесть человек, чтобы доставить письмо с одной почты на другую». Пополните этот общий доклад состоянием мелких событий, представьте, что эти повседневные факты рассказываются со всеми перипетиями, комментируются заинтересованными соседями с чувством симпатии или гнева: таков курс морали, прослушанной молодым Бонапартом. За столом ребенок слушал разговор взрослых и по слову, сказанному например дядей, по выражению физиономии, по жесту удивления или недоумения он догадывался, что стремительный поток жизни не есть мир, но война, и какими происками на нем можно удержаться, какими насилиями возвыситься. Остаток дня, предоставленный самому себе, кормилице Илари, прислуге Саверии, народу, среди которых он толкается, он слышит разговоры портовых моряков, пастухов, и их наивные восклицания, их неподдельный восторг по поводу ловко устроенных засад, удачных ловушек укрепляют в нем, путем энергичного повторения, уроки, уже полученные дома. Это – наглядные уроки; они запечатлеваются в этом нежном возрасте, особенно когда к тому имеется естественная склонность, и сердце принимаешь их авансом, потому что воспитание встречает в инстинкте сообщника. Таким образом, сначала революции, когда Наполеон снова находится на Корсике, он принимает жизнь, какова она есть: борьба во всеоружии, и на этом отмежеванном поле он действует без сомнений, более свободно, чем кто-либо. Если он и приветствует справедливость и закон, то лишь на словах, и даже с иронией; в глазах его закон есть фраза из уложения, справедливость – книжная фраза, и сила давить право[2].

На этот характер, уже достаточно определившийся, падает вторичный удар чеканного пресса и вторично происходит тот же оттиск. Французская анархия гравирует в молодом человеке максимы, уме врезанные в ребенке корсиканской анархией; в обществе, которое разлагается, порядок вещей тот же, как и в обществе, которое организуется.

Наполеон в битве при Риволи

Наполеон в битве при Риволи

 

Его проницательные глаза очень рано заметили через толщу блестящих теорий и шумливых фраз истинную подоплеку Революции, т. е. господство разнузданных страстей и победу меньшинства над большинством, что надо выбирать между двумя крайностями: победить или уступить, середины быть не может. После 9-го термидора порвалась последняя завеса, и на политической сцене в полной наготе предстают инстинкты распущенности и властвования, алчные побуждения личного свойства; об общественном интересе и народном праве нет ни малейшей заботы; ясно, что правители являют собою шайку, что Франция – их добыча, что они решают охранять эту добычу против всех, всеми средствами, до штыков включительно; при таком порядке гражданства, когда центр сметается взмахом метлы, важно держаться за наметельник. В армиях, особенно в италийской армии, со времени освобождения территории, республиканская вера и патриотическое самоотвержение уступили место натуральным аппетитам и воинским страстям. С босыми ногами, в рубище, с четырьмя унциями хлеба на сутки, с жалованьем ассигнациями, которых не принимают на рынке, офицеры и солдаты хотят прежде всего выйти из нищенского положения; «несчастные, выстрадав в течение трех лет на вершинах Альп, достигают земли обетованной: они хотят ее использовать». Другое побуждение – гордость, экзальтированная воображением и успехом; прибавьте к этому потребность развернуться, порыв и избыток молодости, ибо главный состав армии – молодежь, которая смотрит на жизнь с точки зрения галла или француза, как на удовольствие или как на дуэль. Но чувствовать себя храбрым и обнаруживать это, встречать пули шуткой и вызовом, сменять благополучие на битву и битву на бал, веселиться и рисковать до крайних степеней, без задней мысли, без другой цели, как только получить ощущение момента, играть своими способностями, до крайности возбужденными соревнованием и опасностью, все это не составляет преданности делу, это – потеха, а для всех тех, которые не оглушены, потеха заключается в делании карьеры, в приобретении чинов, в грабеже, ради своего обогащения, как делал Массена, в победах, ради своего могущества, как делал Наполеон Бонапарт. На этой почве между генералом и армией с первых дней состоялось взаимное понимание и после года практики оно достигло совершенства. Из их взаимодействий получается мораль, неопределенная в армии, но ясная в генерале; то, что армия едва замечает, то он видит; если он толкает своих сотрудников, то лишь потому, что они сами стоять на наклонной плоскости. Наполеон только идет во главе их, смотря на мир как на уготованное для всякого приходящего торжественное пиршество, где, для того чтобы быть хорошо накормленным, необходимо иметь загребистые руки, сесть на первое место и другим оставить только объедки.

Это ему кажется до такой степени естественным, что он говорит об этом совершенно открыто перед людьми чужими, перед дипломатом Мио, перед иностранцем Мельци. «Не думаете ли вы, говорил он им после Леобенского договора, не думаете ли вы, что я вступаю триумфатором в Италию, ради славы адвокатов Директории, разных Карно, да Баррасов? Или предполагаете, что это делается для создания республики? Что за мысль! С нашими нравами, нашими пороками! возможно ли это? это химера, которой тешатся французы, но которая минует, как и все другие. Им нужна слава, удовлетворение тщеславия; что касается до свободы, то они в ней ничего не смыслят. Взгляните на армию! успехи, только что полученные, уже вернули французскому солдату его обычный характер. Я для них все.

«Пусть Директория воображает, что она хочет лишить меня командования, она увидит, кто господин. Нации нужен вождь, вождь, осененный блеском славы, а не правительственных теорий, фраз, идеологических споров, в которых французы ничего не разумеют... Что касается до вашей страны, господин Мельци, то в ней республиканских элементов еще меньше, чем во Франции и с нею можно церемониться еще меньше, чем с какой-либо другою... Наконец, мой план ни в каком случае не заключается в столь быстром окончании дел с Австрией. Мир – не в моих интересах. Вы видите, что я собою представляю, что я значу теперь в Италии. Если мир заключен, если я уже не стою больше во главе этой армии, мне придется расстаться с этой властью, с этим высоким положением, в которое я поставлен, и идти на поклон в Люксембург к адвокатам. Я оставил бы Италию, для того чтобы во Франции играть роль подобную той, какую я играю здесь, и момент еще не наступил; груша не созрела».

Наполеон на Аркольском мосту

Наполеон на Аркольском мосту. Картина А.-Ж. Гроса, ок. 1801

 

Ждать, чтобы груша созрела, но вместе с тем следить, чтобы в этот промежуток ее не сорвал кто-либо другой – вот истинный мотив его политического постоянства и его якобинских прокламаций: «Партия, защищающая интересы Бурбонов, поднимает голову и я не желаю способствовать её победе. Я хочу как-нибудь ослабить революционную партию, но я хочу добиться этого в своих интересах, а не в интересах старой династии. Но пока приходится действовать за одно с республиканцами», с отбросами нации, с злодеями, которые стремятся освободить Францию от Пятисот, от Древних и даже от Директории, чтобы восстановить Террор. – Действительно он оказывает содействие 18 фрюктидора и по окончании дела откровенно объясняет, почему Наполеон принял в нем участие. «Вы не думайте, что я разделяю идеи тех, кому я оказал поддержку. Я просто не желал возвращения Бурбонов, в особенности возвращения их при помощи армии Моро и Пишегрю. Во всяком случае, роль Монка не по мне, я не желаю играть её и не позволю другим сыграть ее... Что касается меня, мой дорогой Мио, я должен сознаться, что разучился повиноваться; я вкусил сладость власти и теперь не в силах отказаться от неё. Я твердо решил, что если мне не удастся стать повелителем Франции, я покину ее». Для него нет середины между этими двумя альтернативами. Возвратившись в Париж, он начинает мечтать о том, чтобы «свергнуть Директорию, распустить Советы и стать диктатором»; но убедившись, что шансы на успех слишком слабы, «он откладывает свой план» и принимает второе решение. «Отправляясь в Египет, он руководствовался именно этим мотивом». Что из того, если при настоящем положении Франции и Европы военные предприятия идут вразрез с общественными интересами, если Франция будет лишена своей лучшей армии и обречет большую часть своего флота на верную гибель, все это не важно, лишь бы только в этой грандиозной и без полезной авантюре Бонапарт мог сыграть соответствующую роль, лишь бы он нашел широкое поле деятельности и одержал громкие победы, которые как трубный глас прозвучали бы по ту сторону морей и восстановили его, престиж: по его мнению, флот, армия, Франция, человечество существуют лишь для него и созданы исключительно к его услугам. – Если для утверждения его в этом убеждении нужно еще одно доказательство, Египет его даст; там неограниченный властелин, вне всякого контроля, в борьбе с низшей расой, он действует как султан и привыкает быть им. Тут он окончательно утвердился в решении не стесняться впредь с человечеством. «Я – главное совершенно разочаровался в Руссо, говорил он впоследствии, – с тех пор как побывал на востоке: дикарь та же собака» и цивилизованный человек, если с него снять налет культуры, становится тем же дикарем; когда ум грубеет, то ярко выступают наружу первобытные инстинкты. Как один, так и другой нуждаются в хозяине, в волшебнике, который бы порабощал их воображение, держал их в повиновении, не позволял бы им без должного повода кусаться, сажал их на цепь, заботился об них и водил их на охоту: повиновение их удел; они не заслуживают ничего лучшего и не имеют права ни на что иное.

Став консулом, а затем императором, Наполеон широко применял на практике свою теорию и под его управлением опыт ежедневно подкреплял теорию новыми доказательствами. По его мановению все французы распростерлись перед ним ниц с полной покорностью и застыли так, словно это было их естественным состоянием; все маленькие люди – крестьяне и солдаты повиновались ему с животною преданностью, а все значительные люди – сановники и чиновники с византийской раболепностью.

Республиканцы не оказали ему ни малейшего сопротивления, даже напротив, среди них он нашел лучшие орудия управления, сенаторов, депутатов, государственных советников, судей, администраторов всех степеней. Он сразу сквозь их проповеди о свободе и равенстве разглядел их властные инстинкты, их потребность повелевать, первенствовать хотя бы в качестве подчиненных, а вдобавок у большинства из них жажду богатства и наслаждений. Между уполномоченным Комитета Общественного спасения и «министром, префектом или супрефектом империи разница не велика: это тот же человек в разных одеждах, сперва в карманьоле, а затем в расшитом мундире. Если какой-либо пуританин, бедный и суровый, как например, Камбон или Бодо, отказывается напялить на себя официальный мундир, если два или три якобинских генерала, как Лекурб или Дельма ворчат при виде коронационных торжеств, Наполеон, хорошо зная склад их ума, может третировать их как ограниченных невежд и слепых фанатиков своей идеи.

Что же касается интеллигентных либералов, появившихся с 1789 года он одним словом ставит их на свое место: это «идеологи»; другими словами, их воображаемое просвещение в сущности является лишь салонными предрассудками и кабинетными бреднями. «Лафайет политический дурак, вечная жертва людей и обстоятельств».

Если в поведении Лафайета или кого-либо другого проскальзывает какая-нибудь неудобная черточка, как например: неоспоримое бескорыстие, неусыпная забота об общественном благе, уважение к другим, чуткая совесть, лояльность, добрые намерения, словом, благородные и чистые чувства, Наполеон не признает этого опровержения своей теории; в разговоре с такими людьми он открыто отрицает их нравственное благородство. – «Генерал Дюма, – резко обратился он к Матье Дюма, – вы принадлежали к числу идиотов, веривших в свободу? – Да, государь, принадлежал и до сих пор принадлежу. – И вы так же, как и другие из честолюбия служили Революции? – Нет, государь, и я бы плохо рассчитал, ибо в данный момент я очутился на том же месте, что и в 1790 году. – Вы не отдаете себе отчета в ваших побуждениях; я не поверю, что бы вы так резко отличались от остальных, тут всегда скрывается личный расчет. Да вот, возьмите хотя бы Массену, на его долю выпало достаточно славы и почестей, но он недоволен, он хочет быть принцем, как Мюрат и Бернадот, он охотно согласится завтра же быть убитым лишь бы только стать принцем; вот вам истинно французская подвижность».

Таким образом установилась его система; заслуживающие доверия свидетели, имевшие возможность часто встречаться с ним, подтверждают, что он составил себе на этот счет строго определенную теорию, в непогрешимости которой он глубоко был убежден. «Его мнение о людях – писал Меттерних – заключалось в идее, которая к несчастью для него получила в его мыслях значение аксиомы; он был убежден, что все люди, призванные на арену общественной деятельности или же вообще принимающие непосредственное участье в общественной жизни, руководствуются исключительно личными расчетами. По его мнению, человеком легче всего управлять, влияя на его эгоистические страсти, на его трусливость, порочность, чувственность, честолюбие и стремление к соревнованию; вот пружины, посредством которых легче всего руководить им, когда он хладнокровен и рассуждает. Притом очень легко довести его до безумия, потому что он обладает пылким воображением, доверчив и склонен к увлечению: постарайтесь возбудить его гордость и тщеславие, помогите ему составить преувеличенное и ложное мнение о самом себе и о других, и он кинется очертя голову туда, куда вы пожелаете направить его.

Ни одна из этих побудительных причин не заслуживает особенного уважения, и создания такого рода представляют из себя естественный материал для неограниченной власти, это куча глины, ожидающая руки горшечника, чтобы получить определенную форму. Если же в этой куче попадаются твердые частицы, то горшечнику ничего не остается, как растереть их в порошок, иногда ему для этого достаточно хорошо вымесить всю массу.

Таковы понятия Наполеона, в которых он окончательно утвердился и проникался ими все более и более, невзирая на сильное и явное противоречие реальных фактов; ничто не в силах было изменить их, ни упорная энергия англичан, ни неизменная кротость папы, ни открытое восстание Испании, ни глухое брожение в Германии, ни сопротивление католиков, ни постепенное отпадение Франции, потому что мировоззрение Наполеона вытекало из сущности его характера: он представлял себе человека таким, каким ему выгодно было его видеть.

 



[1] M-me де Резмюза, I, 105. – Никогда не было более опытного и более упорного софиста, более убедительного и более красноречивого, чтобы дать видимое впечатление права и правды. Отсюда его дневник на Св. Елене, его прокламации, послания, дипломатическая переписка, влияние его слов, столь же сильное как и оружия, на его подданных и его противников, его посмертное влияние на потомство. У него адвокат стоит в ряду с капитаном и администратором: Принадлежность такого положения состоит в том, чтобы никогда не преклоняться перед истиной, но всегда говорить или писать в виду аудитории в смысле защиты дела. Благодаря такому дару создают призраки, обманывают аудиторию; и в возмещение, так как автор составляет часть аудитории, он вводит в заблуждение не только других, но и себя; это применимо к Наполеону.

[2] Письмо к Паоли, 17 февраля 1792 г.: «Законы подобны изваяниям некоторых божеств, которые в иные моменты покрываются».